Статьи, выступления


Будущее рождается сегодня

Более полугода идет война. Враг беспощаден и жесток, он даже не старается скрыть своей цели – полного истребления нашего народа.
Вновь, как не раз за нашу историю, мы вынуждены силой оружия утвердить себя на своей земле, завоевать право быть абхазами.
Война, с ее убийствами, разрушением основ культуры, духовности, несовместима со здравым смыслом, нормальному человеку невозможно примириться с ней. Но спросим себя: разве не было безысходным то время, когда наш народ душили тихо, исподтишка, когда годами из него вытравливали чувство собственного достоинства, когда он не смел выражать свою волю, когда должен был молчаливо и покорно дожидаться приговора тех, кто решал его судьбу?
Мы не можем не ответить на это утвердительно, даже сознавая при этом весь трагизм, чудовищность, нравственную неоправданность войны. Есть высокое мужество в принятии своей судьбы. Судьбой нам дан шанс стать хозяевами своей страны, и упускать его было бы крахом нашего народа, бесславным окончанием целого этапа его многовековой истории.
В своей борьбе мы не одиноки. Человечество не осталось глухим к нашей боли. Конечно, нам хотелось бы, чтобы поддержка мирового сообщества была более ощутимой, действенной. И всё же в мире, где добро и зло переплетаются невообразимыми узорами, и распознать их, вычленить бывает порою трудно, мы не имеем права обвинять человечество в нравственной несостоятельности. Нам надо понять, что стать собою, вернуться к себе мы можем только сами.
Сегодня через неимоверные трудности и лишения, через беды войны создается наше государство. Сегодня решается и вопрос, каким оно будет: будет ли оно государством свободных людей или же обретенная внешняя независимость обернется внутренним угнетением. Ибо сегодня, в смутное время жестоких испытаний, могут быть посеяны семена разгула коррупции, засилья бюрократии, кланового раздела Абхазии, будущего внутреннего раздора, неустойчивости, безоглядной животной борьбы за власть, за «теплые места», за «кресла». Всё это повергнет нас в недостойное, несвободное существование.
Но я надеюсь, что в эти дни необыкновенно прозрачной ясности нашего духа мы излечимся от нигилизма, саморазрушительного отрицания, безверия и у нас достанет сил быть истинно живыми в рождающемся в таких муках Абхазском государстве. Из сегодняшней трагедии мы должны черпать силы для будущего, трагедия эта должна стать тем очистительным потоком, который омоет дух нашего народа. Мерзости, существовавшие в нашей довоенной жизни, должны быть сметены этим потоком, подобно тому как Геракл очистил авгиевы конюшни.

1993
(Газета «Республика Абхазия», № 15 (268), 19 марта 1993 года.)

_________________________________________


Наша веха

Война коверкает не только людские судьбы, но и умы. Такой крен в умах, порой и аберрацию нравственного чувства наших современников наблюдаем мы сегодня. Утомительно однообразно и пошло звучат застольные речи о «светлой памяти погибших», не менее однообразны и пошлы теле- и радиопередачи, с их стилевой безвкусицей, с набором не первой свежести, до дыр затасканных оборотов, метафор, конвейерный способ подачи судеб защитников Родины... И на книжном рынке такое же удручающее положение. Создается впечатление, что многими движет нездоровый дух состязательности: каждый считает себя обязанным «внести лепту» в «сохранение и увековечение». Желание похвальное, если бы не делалось все так бездарно и безвкусно, ведь порой молчание больше говорит о глубине и накале чувств, чем речи и фолианты. Но многие, чьи духовные и умственные изъяны скрыло бы молчание, «не могут молчать».
Все это – признаки недомыслия, нравственной незрелости, иногда даже откровенной спекуляции и лжи.
Перефразируя известное высказывание Честертона, можно сказать, что наши историки и, шире, интеллигенция существуют для того, чтобы обслуживать прошлое. Культ истории, прошлого, утвердившийся у нас, имеет негативные последствия, поскольку мешает восприятию настоящего и движению к будущему. Фетишистское отношение к прошлому приводит к тому, что мы проецируем его на будущее и в своем движении вновь встречаемся со своим прошлым, хотя в других одеждах. Отчасти этим и объясняется дурная повторяемость некоторых моментов нашей истории, когда, скажем, события последнего десятилетия так напоминают события 10–20-х годах нашего века. Речь, разумеется, не идет о том, чтобы предать прошлое забвению. Историю нужно изучать, исследовать, освещать непредвзято, и объективно, но историей, прошлым нельзя жить. Мы же пытаемся именно жить прошлым. Но жить прошлым невозможно, прошлое уже прошло.
Характерна в этом отношении ситуация с грузино-абхазской войной. Она стала объектом культовых славословий. Но не в этом нуждаются герои и жертвы прошедшей войны и не в этом будут нуждаться последующие поколения. Реальный, сложный, неоднозначный опыт войны нигде не отражен, за исключением разве что отдельных ее фрагментов. Это приведет к тому, что, когда через некоторое время схлынет волна победного угара, у нас на руках ничего не останется. Нынешняя книжная и телевизионная продукция в основной своей части канет в Лету, а смысл и содержание перенесенной нами трагедии так и не будут осмыслены и осознаны. Прошлое надо не обслуживать, не славословить или проклинать, а изучать и понимать, тогда появится возможность, что оно не повторится.
В последнее время появилась тенденция послевоенному неблагополучию, всеобщему падению нравов противопоставлять высокие идеалы предков и их человеческую безупречность. Оказывается, нами начисто утеряны благородство, правдивость, неподкупность наших предков. В доказательство приводятся примеры из легенд. Такого рода аргументы просто несостоятельны. Нет сомнений, что наши предки имели понятия о чести, достоинстве, великодушии, порой даже следовали им. Но это не было так уж повсеместно распространено, как некоторые пытаются представить. Реальность, переходя в народную память, всегда корректировалась народным идеалом, приобретала черты недостижимого, но так желанного образца. Не надо путать искусство с жизнью. Делать на основе легенд вывод о нравственной деградации, моральной ущербности нашего времени, по меньшей мере, не верно. Мне думается, что доблесть любой прошлой войны за свободу, качество этой доблести, и доблесть современной войны одинаковы. Нынешняя война стала более жестокой и беспощадной, но в этом человек виноват и не виноват. Виноват, ибо жестокость и беспощадность современной войны – это результат научных и технических достижений цивилизации: разрушительная мощь современного оружия напрочь отметает побасенки о «рыцарском поведении и снисхождении к поверженному врагу». Но человек и не виноват, ибо ему и в этом случае удается сохранить свое человеческое лицо, свою приверженность высоким идеалам чести, свободы, любви. Надо немного знать историю, чтобы еще раз убедиться, что зло вековой давности такое же зло, как и нынешнее, и добро тоже остается таким же добром. Может быть изменились формы, но суть осталась. Думается, человек еще не потерял нюха в отношении добра и зла, он еще способен распознавать их.
Слышатся речи и о гибели культуры. Нельзя, как мне кажется, говорить о гибели культуры вообще. Можно говорить лишь о смене, чередовании форм, что обычно апологетами уходящей культуры обобщается до вселенских катастроф. Если традиционная абхазская культура в ее патриархальных фермах уходит с исторической сцены, то таков закон времени. Мы находимся на таком изломе нашей истерии, нашей культуры. В патриархальных традициях, в характерах и образе жизни наших дедов и прадедов было действительно немало хороших и привлекательных черт, которые сейчас утрачиваются: некая здоровая незамутненность, ясность народного духа, близость к природе, больше бескорыстия, отсутствие суетности, скромность и сдержанность. Но, во-первых, представляется, что лучшие духовные качества прошлых поколений можно сохранить и в новых условиях, в изменившемся мире. Преждевременно было бы делать вывод, что раз меняются формы жизни, то безвозвратно утрачивается и то, что мы, абхазы, привыкли считать лучшей сутью своей духовной организации. А, во-вторых, сентиментально обращать взор в прошлое и бессмысленно и бесполезно.
В сравнительно недавно появившейся книге филолога В. Цвинариа «Автоинтервью» дана давно назревшая попытка осветить духовную ситуацию современности. Эта книга весьма симптоматична, в особенности тем, что во многом выражает менталитет нашей интеллигенции. Круг поднятых в ней проблем и вопросов широк и заслуживает отдельного разговора. В данном случае хотелось бы затронуть только один момент из «Автоинтервью», на котором следует особо остановиться, поскольку он характерен для умонастроения большей части нашей интеллигенции.
Обозначив в своем труде обширный комплекс насущных проблем, указав на многочисленные опасения и тревоги нашего времени, В. Цвинариа прошел, к сожалению, мимо одного очень важного звена – как должен вести себя отдельно взятый человек в этом «шумном и яростном» мире. У В. Цвинариа везде речь идет либо о Ельциных, Шеварднадзе, Гитлерах, либо о массах, толпах, народах. За всем этим нигде не видно отдельного человека. Он бесследно исчезает в общих понятиях народа, массы, государства, не выступает в своей неповторимости и своеобразии. И это обстоятельство наталкивает на более широкое обобщение. В нашем обществе как простой народ, так и интеллигенция имеют слабое представление об этике персональной ответственности и знают только обычаи и нормы поведения, по отношению к которым этика играет подчиненную роль. Нравственно и этично то, что совпадает с существующими обычаями и нормами, причем сами эти нормы и обычаи предполагаются чем-то неизменным и постоянным. Главенство, примат обычаев и норм поведения, которые по сути являются общественными установлениями, приводит к тому, что личное, персональное мнение, взгляд, мировоззрение признаются у нас истинными в той мере и степени, в какой они санкционированы обществом и господствующим мнением. Этика, предполагающая безусловность и примат человеческой личности, достоинства и уважения отдельного человека, может в этом случае выполняться только, если она признается господствующими установлениями и входит в их состав. Но ее опоры в данном случае очень шатки. Этика становится обусловленной, санкционированной, хотя она не должна быть такой. В описанной ситуации это обстоятельство выражается в том, что, попросту говоря, условием того, чтобы я был хорошим, нравственным, является то, чтобы и вокруг все были такими же. Если в окружающем мире требования этики не соблюдаются, то и я могу стряхнуть их с себя. Именно это у нас сейчас происходит. Многие теряются, не понимая, почему вокруг столько неблагополучия, так много людей столь низко пали, потеряли человеческий облик.
В результате разрушительной войны господствующим типом поведения постепенно стало воровство, стяжательство, вседозволенность. И в этих условиях многие люди, которые при иных обстоятельствах оставались бы порядочными людьми, тоже становятся стяжателями и ворами, так как они не находят санкцию для своей порядочности вовне, поскольку вовне, в обществе, господствует другой тип поведения. Одна из причин нынешнего неблагополучия состоит в этом, в недостаточной внедренности этики персональной ответственности, для которой не требуется никакой санкции от общества, власти и государства. Она самодостаточна. Тот, кто воспитан на ее основе, говорит себе, что если даже весь мир вокруг будет населен одними негодяями, это не оправдывает моего собственного негодяйства. Я не могу в оправдание своей низости показать на других и сказать, мол, смотрите, вот они низкие, поэтому я тоже низок.
В нашей культуре наступает, должна наступить эпоха индивидуального творчества, эпоха персональной ответственности, личного, никем и ничем несанкционированного выбора. Мы перестанем быть серой массой, мы становимся «разноцветными». Становимся самими собой, это так легко и трудно – быть собой! Для этого, хотя бы для начала, надо перестать быть кем-то: «французами Кавказа», «кавказской Швейцарией» и т.д. Надо перестать бездумно повторять эти слова и еще кичиться ими. Между прочим, именно в войну мы были собой как никогда, и мы не должны прекратить этого, начатого в войну, движения к себе, если даже благодушие, самоуспокоенность, душевная леность мешают часто.
Но прежде всего надо избавиться от примата политики, преклонения перед общим в ущерб частному, индивидуальному, от примитивно понимаемой идеи государства как некоего нерушимого единства, так как это приводит к монополизму во всех областях жизни – в экономической, социальной и духовной сферах. Только свободный от всего этого человек может построить нормальное общество. Эмансипация от политики и примитивно понимаемой идеи государства неизбежна и необходима, если мы хотим иметь достойную жизнь.
Известно высказывание Канта, который на вопрос, что такое просвещение, ответил: «Имей мужество пользоваться собственным умом!» И определил это как признак зрелости, зрелого человека. Совсем не случайно Кант употребил слово «мужество». Для пользования собственным умом нужно именно мужество.
Такого рода мужество надо растить и воспитывать в себе. Традиционно мы знаем, ближе всего знакомы с одним только видом мужества – мужеством на поле брани. Героизм абхазов носит по преимуществу батальный характер. Другие виды героизма и мужества – мысли, свободы, самоотречения, труда – у нас не культивируются, хотя примеры некоторых из них можно привести. Ведь как иначе можно охарактеризовать жизненный путь Дмитрия Гулиа, как не мужество труда.
Но вот чего у нас катастрофически не хватает, так это мужества пользоваться собственным умом. Дело в том, что ум дан каждому, но не каждый им пользуется. По Канту это признак несовершеннолетия. Человек, не пользующийся собственным умом, естественно, руководствуется мнениями и суждениями других людей. От себя добавим, что с этим связана и проблема глупости. Очень интересно писал об этом протестантский теолог Дитрих Бонхеффер: «Известно, что глупость не столько интеллектуальный, сколько человеческий недостаток. Есть люди чрезвычайно сообразительные и тем не менее глупые, но есть и тяжелодумы, которых можно назвать как угодно, но только не глупцами. С удивлением мы делаем это открытие в определенных ситуациях. При этом не столько создается впечатление, что глупость – прирожденный недостаток, сколько приходишь к выводу, что в определенных обстоятельствах люди оглупляются или сами дают себя оглуплять. Мы наблюдаем далее, что замкнутые и одинокие люди подвержены этому недостатку реже, чем склонные к общительности (или обреченные на нее) люди и группы людей. Поэтому глупость представляется скорее социологической, чем психологической проблемой. Она не что иное, как реакция личности на воздействие исторических обстоятельств, побочное психологическое явление в определенной системе внешних отношений. При внимательном рассмотрении оказывается, что любое мощное усиление внешней власти (будь то политической или религиозной) поражает значительную часть людей глупостью. Создается впечатление, что это прямо-таки социологический и психологический закон. Власть одних нуждается в глупости других. Процесс заключается не во внезапной деградации или отмирании некоторых (скажем, интеллектуальных) человеческих задатков, а в том, что личность, подавленная зрелищем всесокрушающей власти, лишается внутренней самостоятельности и (более или менее бессознательно) отрекается от поиска собственной позиции в создающейся ситуации. Глупость часто сопровождается упрямством, но это не должно вводить в заблуждение относительно ее несамостоятельности. Общаясь с таким человеком, просто-таки чувствуешь, что говоришь не с ним самим, не с его личностью, а с овладевшими им лозунгами и призывами. Он находится под заклятьем, он ослеплен, он поруган и осквернен в своей собственной сущности. Став теперь безвольным орудием, глупец способен на любое зло и вместе с тем не способен распознать его как зло. Здесь коренится опасность дьявольского употребления человека во зло, что может навсегда погубить его».
Если попытаться найти образы, символизирующие наше время, то надо открыть «Песню о скале» Баграта Шинкуба. Я имею в виду образы Нахарбея Чачба и князя Шабата. Если читатель помнит, Нахарбей воплощает в себе новоявленного хозяина жизни, капиталиста, «философия» которого выражена в словах, обращенных к Шабату: «Всё, поверь, покупается, мой дорогой». На собственном корабле он отправляется в Акву:
«И на палубе гордо стоит Нахарбей, сам сиятельный бей, не какой-то плебей! Князь, хозяин, набитый деньгами сундук... Стиснул тонкую талию черный сюртук».
Шабат представляет собой его противоположность. Если Нахарбей наглый и циничный стяжатель, то Шабат честен и справедлив, но беден и весь погружен в прошлое, затеял археологические раскопки и как манны небесной ждет, когда отроют доспехи предков («словно судьба всей Абхазии – в этом дряхлом старье, поржавевшем и ветхом»), в то время как его хозяйство благополучно разваливается.
Эти два образа обозначают два типа людей и в нынешней Абхазии, с той только поправкой, что у наших Нахарбеев талии отнюдь не тонки и происхождения они не благородного. В Абхазии встречаются, конечно, и другие типы, но именно эти два определяют ее сегодняшнее лицо. Причем Шабат для меня символ интеллигенции, в смысле ее постоянной обращенности в прошлое и неумения думать реально и актуально.
Но нам нужны не постоянная обращенность в прошлое и не погоня за наживой, а новая, достойная человека жизнь. У нас есть шанс, который надо использовать. Второй раз он может не выпасть.

(В соавторстве с Абесаломом Лепсая. Бюллетень фонда «Гражданская инициатива и человек будущего» «Перспективы, 2», 1997 год.)

_________________________________________


Слово об Алексее Гогуа

Алексею Гогуа исполнилось 65. Даже в литературной среде это событие прошло незамеченным. Осмысливая этот факт, я не могу оценить его однозначно.
Оправданий сыскать можно много: тяжелое время, дата не столь круглая… Но, думается, причина в другом – в оскудении культурной жизни в нашей стране. И оно связано не только с трудным положением внутри и вокруг Апсны, послевоенным лихолетьем. Оно – прямое следствие нашего недавнего прошлого. А там основы духовности были зыбки, шатки, культура нами ассоциировалась с шумной помпезностью обязательных, как оброк, юбилеев, «дней культуры», «творческих вечеров». Безупречный канцелярит речей на них на следующий день размножался газетами, телевидением, радио. Пресловутая забота властей о «культурном воспитании масс» до невозможной примитивности облегчала усвоение духовных ценностей: ценно лишь то, что признано официальной пропагандой. И мы, приученные без движения, натуги собственной мысли «усваивать культуру», могли назвать имена писателей, художников, композиторов, не имея представления об их творчестве.
Но наступило другое время, и мы неожиданно ясно увидели, какие мы есть. В нашем образовании, культурном самосознании появились черные дыры: сошла шелуха всего принудительного, ложного – и обнажились изъяны, вывихи, хромота прежней культуры. И как результат – настоящая литература заняла приличествующее ей скромное место в бытовой жизни. Но духовность всегда и была за кулисами, это тоталитарные власти упорно пытались выставить ее на всеобщее обозрение – то ли чтобы скомпрометировать ее, то ли чтобы убедить себя в ее существовании. А на деле потчевали народ ее суррогатом.
Поэтому прошедшее незаметно и одиноко 65-летие Гогуа – позитивный знак переживаемого нами времени. Если культурная жизнь и оскудела сравнительно с прошлым – имеется в виду пышный фасад прежней культуры, то духовность просто отгородилась от суеты, да и время тоже спасительно отгородило. Юбилеи, даты, шумиха – всё это ненавистно ей, и, можно сказать, Гогуа на этот раз счастливо избег официальной пошлятины, неискренних похвал от лиц, не читавших ни одной строки писателя, и всего лицемерия и вымученности, которыми отличались наши прошлые чествования. Ведь мы по привычке продолжаем одевать важные события нашей жизни в обноски, в старье, поэтому не верится, что в данном случае было бы иначе.    
Но в подобном чествовании была бы одна несомненная правда – это слова записных ораторов о «большом таланте и всенародном признании». Есть большой талант, есть и всенародное признание. Здесь надо оговориться. Признание не в том смысле, в котором его понимают понаслышке образованные люди. Здесь речь не о массовости, не о популярности. Гогуа народен настолько, насколько вообще возможно быть народным, это залог того, что в будущем он будет прочитан и понят, а он не прочитан и не понят до сих пор.
В каждой строке Гогуа бьется сердце абхаза и сердце Апсны, каждая его строка пронизана огромной болью за них и надеждой. Во многом избыточная, изобильная его проза, строго не укладывающаяся в каноны реалистического письма, бегущая сухости и скучной завершенности, – от щедрот души абхаза и его Апсны. Реальности, которые мы привычно именуем «абхазы» и «Апсны», воплотились в слово, в книгу во многом благодаря Гогуа. Главные архетипы духовной сущности абхаза, которые он пронес через века своей трудной истории, ждали своего часа, ждали Мастера, и он пришел. Пришел, чтобы дать им новую жизнь посредством слова. Творчество других выдающихся абхазских поэтов и писателей было по преимуществу орнаментальным. Внешние проявления абхазского духа привлекали их больше, и некоторым удалось создать легкие, благозвучные его абрисы. Но только Гогуа достало дара и мужества посмотреть вглубь, и мы теперь имеем бесценные образцы того, что вычерпал он из глубин народного духа. Дух этот многие годы блуждал по чужим пределам, был разлучен с собой, и теперь, когда он возвращается к себе, сникший от тяжести потерь и всё же по-прежнему гордый, мы еще раз убеждаемся, что он всё это время оставался в книгах Гогуа, что «он был так близок, а мы его не замечали».
Находясь всегда в духовной оппозиции к существующей власти, Гогуа не допустил в своем творчестве никакого заигрывания с системой, угождения ей. Правде жизни и ее неоднозначной, непрямолинейной связи с художественной правдой – вот чему он служил и служит по сей день. Он написал один из самых правдивых и сильных романов о тоталитарном режиме – «Нимб», показав обожествление одной личности, ее культ как результат не только злой воли самой личности, но и коллективного мифотворчества. Его удалось издать на абхазском, что объясняется окраинным положением Апсны в огромной империи, когда «бдительное око» просто не дошло, проморгало. До сих пор он не переведен на другие языки и остается неизвестным иноязычным читателям.
Вообще, это характерно для творчества Гогуа. К сожалению, ценителей высокой литературы среди читающих на абхазском не так уж много, а перевод, даже самый совершенный, не может передать всю пластическую мощь и философичность его прозы. В живописи, в создании объемного, чувственного мира он недосягаем, но и в передаче тончайших душевных движений, неуловимых подсознательных порывов он не уступает лучшим мастерам психологической прозы. И философичность – не как набор готовых идей и их иллюстрации, а как мироощущение абхаза, которое возможно передать только через его язык. В этом мироощущении вопросы жизни и смерти занимают главное место, что ненавязчиво, подспудно, подводным течением присутствует в текстах Гогуа. На первый взгляд создается впечатление, что он занят лишь посюсторонним, ибо так телесен рисуемый им мир. Но это скорее художественный прием – для сохранения некоего образного равновесия, отсюда подспудность, подводность. При пристальном же вчитывании экзистенциальное становится зримее, выпуклее. При повторном чтении, как при копании, достигаешь нового пласта, новой глубины. Проза Гогуа многослойна, и сюжет – лишь первый, низший уровень ее. Прорыв в трансцендентное, в четвертое измерение – ее цель; в лучших своих книгах ему это удалось, что делает его писателем мирового масштаба.
Поэтому можно сказать, что Гогуа пишет о человеке, только с абхазским акцентом, с абхазскими координатами. Не затмив, не затушевав особости абхаза, он сопряг его жизнь с жизнью всего человечества, сделав его полноправным соучастником мировых интеллектуальных и духовных процессов. Он первым вывел нашу словесность за рамки национальной литературы, придав нашему язычески свежему слову полноту и многозвучие истинно литературного языка, по своим выразительным средствам не уступающего самым развитым мировым языкам. Физическое бытие абхаза обрело новое качество – духовное: он заговорил о мире на своем языке и тем стал причастен миру. Это ни в коей мере не умаляет труд предшественников Гогуа. Они подготовили то, что потом так ярко и так неизбежно обрело жизнь под его пером.
Гогуа является предтечей нашей добытой в войне независимости. Он гораздо раньше своим творчеством показал пример духовной свободы, разговора на равных со всем остальным миром. Если наша победа сделала Апсны явной политической единицей, то книги Гогуа сделали ее духовной единицей за годы до этого. Честь и достоинство, которые являет он своей жизнью и своими книгами, служат для всех нас непреходящим примером и уроком.
Юбилеи нужны как вехи культуры и средства общения. Но никакие юбилеи не дадут нам полного знания о масштабах личности Гогуа. Созданное им еще долгие годы будет осмысливаться нами, еще долгие годы мы будем подбираться к заветным, главным словам, которые он нам сказал и продолжает говорить, а мы, занятые собой, суетливые, не слышим их. А выйти из своего угла под облагораживающие лучи солнца, на свежий терпкий воздух так легко, так возможно! Читайте Гогуа, его светоносную, живому человеку сострадающую прозу.
Пожелаем хранителю языка Алексею Гогуа здоровья и еще долгих лет писательства.

1997

(Газета «Эхо Абхазии», № 20 (110), 6 августа 1997 года.)

_________________________________________


Что стало с абхазской мечтой

Современная утопия

«А была ли она – Абхазская мечта?» – недоверчиво спросит иной согражданин, ярый поклонник газет, в них только и ищущий ответы на все вопросы жизни. В газетах он явно не найдет ничего похожего на Абхазскую мечту (не принимать же за нее спорадически объявляемую кампанию по ограничению возлияний и чревоугодия на похоронах и свадьбах!). Никто ее не декларировал, указом или другим волевым решением сверху она не включалась в обиход наряду с неполноценным идеологическим товаром, имеющим хождение в нашем обществе. В запаздывающих (скажем самоутешительно) планах обустройства страны вряд ли она будет представлена, и не только потому, что тяжеловесная и прагматичная логика государственного механизма мало совместима с чем-то бесполезным и эфемерным, каковой представляется многим мечта. Фатальное неумение большинства государственных мужей думать хоть на шаг вперед, их сверхэнергичная занятость собственным обустройством и сиюминутным рождают стойкое и злокачественное ощущение, что всё пущено на самотек и мы безвольной щепкой носимся по волнам в глупом ожидании, что нас непременно прибьет к желанному берегу. И в этих условиях говорить о каком-то предвосхищении или подготовке будущего не приходится. Но всё это не отменяет ту надежду, которую вынес наш народ из войны и которую я называю Абхазской мечтой.
Всякому народу, перенесшему тяжкие испытания, свойственно видеть будущее в радужном свете. В значительной мере основу этого составляет не только надежда на снисходительность судьбы, но и уверенность, что народ, как и в страшную годину, и в дальнейшем будет оставаться невиданно сплоченным, что люди будут так же заботливы и жалостливы друг к другу, что все заживут «в обнимку» (если дословно перевести частое, с оттенком сожаления по поводу несбывшихся чаяний, выражение в устах нынешнего абхаза). Я уверен, каждый абхаз носил в душе такую веру, она скрашивала ужасы войны, помогла совершить, без преувеличения, почти невозможное – победить превосходящего противника, изгнать оккупанта.
Может, вера эта была близорука, наивна и свидетельствовала о недостаточном знании или же приукрашивании человеческой природы. Но мечта устроить жизнь по возможности справедливо, человечно, в согласии с нормами добра всегда жила в сердцах людей, хотя раз за разом реальность самым жестоким образом сокрушала ее. Справедливость возможна тогда, когда общество будет как единая семья, когда сострадание и любовь друг к другу возьмут верх над безразличием и себялюбием. Наша малочисленность как народа, размеры нашей страны всегда располагали к пронзительному ощущению жизни в единой семье, под одной крышей, в одном доме. Это ощущение лежит в основе нашего менталитета, в основе неписаного кодекса поведения и миропонимания абхаза, дошедшего до нас в виде Апсуара.
Традиционное абхазское общество зиждилось на взаимопомощи, коллективизме. Не на принудительном коллективизме вульгарного, колхозного пошиба. Коллективизм наших отцов был освящен высоким авторитетом обычаев, был естествен для абхаза. Он ощущал себя равноправным и равноценным членом дружного сообщества и имел возможность убедиться в искреннем соучастии и сочувствии остальных к себе. Коллективизм тот был действен и не тягостен – ведь обычно легко делается то, что делается с любовью, с сознанием нужности себя и своего дела людям. Жизнь была скреплена не тягостными, но обязательными нормами, надежность, незыблемость которых ежечасно подтверждались бытием абхаза.
Такая уверенность в крепости фундамента народной жизни, может, и делала абхаза несколько безмятежным, что в сочетании с красотой Апсны и плодовитостью, щедростью ее земли предрасполагало к некоторой созерцательности. Представителями других стран, с более суровым климатом и серой, скучной природой, «безмятежность» абхаза ошибочно воспринималась как лень. (Кстати, утверждение это, оскорбительное и, самое главное, лживое, подхвачено нами самими, мы уверовали в него, оно служит нам еще одним самоуспокоительным оправданием несуразицы нашей жизни, еще одним якобы присущим нам от века неискоренимым изъяном. Но когда об этом говорят некоторые начальники, проскальзывает совсем другое. Наш народ не ленив, но горд. Он видит, что его из коммунистической кабалы хотят загнать в другую, и сопротивляется как может, прикидываясь ленивым тоже.) Но одновременно щедрость и красота Апсны были тем счастливым обстоятельством, которое не давало в нашем народе расцвести духу чистогана, накопительства, страха нужды. Энергия народа была направлена на высокое, она вся не растрачивалась на пресловутую борьбу за существование. «Человек рожден для доброй славы!» – говорили абхазы.
Я отнюдь не идеализирую прошлое. Дух той культуры был таким, какие бы частные отклонения ни были. Большинство из нас имели в жизни уникальную возможность общаться с непосредственными носителями той культуры – нашими дедушками и бабушками, нашими стариками. У каждого народа свое ощущение времени. Для абхаза события столетней давности – седая старина, для европейца же – вчерашний день. Дело в том, что наш народ за это время прошел слишком длинный и во многом неестественный путь, история гнала его семимильными шагами. Но наши старики донесли до нас живой голос того времени – начала века, когда в Апсуара еще сохранялся незапятнанным ее дух. Скудные письменные свидетельства, большей частью иноземцев, не идут ни в какое сравнение с рассказами очевидцев и соучастников Апсуара. Из них становится ясно, что умеренность, сдержанность, стыдливость, совестливость были главными ценностями. О том же писал А. Чачба-Шервашидзе: «Мы живем среди народа с красивыми, древними обычаями, с большой, красивой внутренней душевной культурой... Я представляю себе их (абхазов – Д. Н.), стройных, ловких, очень вежливых, с большим достоинством, молчаливых, умеренных во всем, стойких и твердых. В этом вся наша культура».
Человек ценился за его отзывчивость и душевную щедрость, за доблесть и мужество в защите слабых. Народ, который за свою долгую историю не раз стоял у края пропасти и отчаянно хватался за соломинку, чтобы спастись, не мог не создать такой нравственный идеал – защита слабых.
Если вспомнить Эриха Фромма, абхаз предпочитал «быть», нежели «иметь». Потому тугость кошелька, богатство, другие знаки земного могущества не очень высоко ценились им, тем более если они были добыты неправедным путем. Стяжательство, жадность, корыстолюбие считались неумеренными проявлениями естественного желания «иметь», потому порицались. Не эгоизму и изнурительной и недостойной борьбе за место под солнцем, причинами которых обычно выступают алчность и равнодушие, а то и ненависть к ближнему, был дан ход в этом обществе, а умеренности и заботе о других. Сам феномен абхазского долгожительства, как глубоко и тонко замечает Баграт Шинкуба в своих размышлениях о нашем этикете «Пока живы корни – дерево растет», был следствием культуры, основанием которой служила Апсуара.
Абхазы не понимали чрезмерного усердия в физическом труде. Человек, слишком озабоченный своим полем, стадом, садом, допускал низведение человеческого предназначения – «заиметь добрую славу» – до узкоутилитарного смысла. Такого презрительно называли «жрущим землю». Перехлест, в чем бы он ни выражался, вызывал недоумение и несогласие, осуждение абхаза. Всякие излишества не только вредны, стыдны, они еще и неэстетичны. Дух красоты пронизывает все установления Апсуара: соразмерность, согласованность, изящность, отсечено всё лишнее, отталкивающее. Абхаз вел себя так, чтобы невольно не вызвать в другом дурные мысли и чувства, то есть то «лишнее», что принижает достоинство человека, обращая его взор на мелкое, суетное. А это возможно лишь при умеренном и сдержанном образе жизни.
В упомянутой брошюре Баграт Шинкуба приводит слова известного долгожителя Шхангери Бжаниа: «Апсуара и наша Родина созданы друг для друга, они подходят друг другу, поднимают, дополняют друг друга!» Действительно, на этом клочке земли абхазы создали тип культуры, гармонизировавший их жизнь с окружающим миром, который они считали огромным, хотя прекрасно знали, что географически Апсны не так уж и велика. Велики были творческие возможности, которые представляли Апсны и Апсуара.
Но послевоенная жизнь внесла коррективы, может быть, более опасные для будущего нашего народа, для сохранения его самобытности, чем угроза физическому существованию. Семидесятилетнее извращение основ народной жизни дало плоды в виде забвения принципов Апсуара. «Добрая слава», которую абхаз считал целью и смыслом своего существования, извращена до противоположного своей изначальной сути, теперь она означает «жизнь на широкую ногу», «на зависть всем». В нашем народе утеряно чувство единства, то, что нас всегда спасало. В разных устах «наша Апсны» означает разное: в одних – она по-прежнему Родина, которая требует бережного и любовного отношения к себе, в других – место, где можно хорошо нажиться, она интересна только тем, сколько древесины можно заготовить в ее лесах, сколько табака можно вырастить на ее полях, сколько отдыхающих можно разместить в ее пансионатах… Цели сами по себе, может быть, не порочные, если они направлены на использование, разумное, взвешенное, богатств страны для блага народа, государства. Но, к сожалению, мы видим рвение в деле собственного обогащения, на грани хищничества отношение к Апсны.
В современном мире оставаться собой стало чрезвычайно трудно. На нас идет огромный вал унификации и обезличивания. Но самая большая опасность для нас таится в обожествлении денег и успеха. Абхазское общество, разумеется, не могло избежать имущественного расслоения внутри себя, разделения на «богатых» и «бедных». Но это расслоение всегда было умеренным и радикально не сказывалось на чувстве единства народа. Да и Апсуара сглаживала возможный антагонизм различных социальных слоев. Повторюсь, богатство и общественное положение сами по себе не служили мерилом достоинства того или иного человека. Абхазское застолье, при его разветвленной смысловой ритуальности, идейной загруженности, дает нам ответ на вопрос об абхазской иерархии ценностей. Первый тост звучит так: «Да благословит нас Бог!», второй: «Да здравствует народ!» Первый подтверждает глубокую религиозность нашего народа, чему мы, выросшие в атеистическом государстве, удивлялись, общаясь с нашими стариками. Второй – о том, что высшей ценностью после Бога для абхаза был народ. Народ останется народом, если каждый его представитель не будет забывать о своей обязанности перед остальными, о своем долге беречь его единство. Если каждый начнет тянуть одеяло на себя, народ превратится в толпу, то есть в нечто хаотическое, аморфное, непривлекательное и, по всей видимости, обреченное. (Речь о малочисленном народе, как наш. В миллионных народах работают другие законы. Мы же должны жить по законам общины: умеренно, сдержанно, в строгом отношении к себе и в самозабвенном служении другим, общему делу. В этом и суть Апсуара, ее и надо пытаться сохранить в первую очередь.)
Говоря об отношении абхаза к труду, я вовсе не призываю к умеренности и здесь. Наоборот, в новых условиях от нас требуется больше усилий, большее напряжение физических, умственных, духовных сил. Но это усилие, это напряжение должны иметь целью обустройство страны, а не благополучие только свое или отдельных людей. Абхаз презирал именно такой труд – целиком направленный на собственную потребу.
Апсны, с ее благодатной землей, и Апсуара, с ее красотой и гуманностью, дают нам возможность сделать нашу жизнь не погрязшей в будничном, в заботе лишь о хлебе насущном. Такая жизнь высвободит творческую энергию народа, а народ наш необыкновенно талантлив, у него есть что сказать миру. Об этом мечталось, мечтается до сих пор.
К сожалению, Абхазская мечта столкнулась с тяжелой реальностью. Апсуара переживает кризис, а государство еще не состоялось, потому что одни институты и атрибуты не создают его, нужны программы, планы, цели.
Вспомним еще раз мудрые слова Шхангери Бжаниа: «Абхаз жив, пока у него есть Апсуара!» Кто-то может скептически заметить, что то было патриархальное общество, что сегодня следовать «заветам отцов» – архаизм, да оно и невозможно. Иначе как уходом от задач, стоящих перед нами, это не назовешь. Всегда актуально быть нравственным и быть собой.

1999
(Бюллетень фонда «Гражданская инициатива и человек будущего» «Перспективы», 1999 год.)

_________________________________________


Оставлять врата входящим...

Может, не так далеко от истины утверждение, что конец века отмечен для нас, абхазов, переоценкой ценностей, мучительным поиском новых путей. На каком-то подсознательном полумистическом уровне сам хронологический рубеж воспринимается как завершение одного и начало другого, неизведанного, как вызов истории и, соответственно, новых требований к личности, новых усилий от нее.
В судьбе нашего народа конец века и впрямь оказался трагически переломным. Если в свое время Большой снег (Асду) обозначил некий предел в самосознании абхазов стихийным испытанием такой небывалой силы, что потом ни одно событие щедрого на жесточайшие испытания века-волкодава не смогло затмить его, то война на исходе столетия осознается как еще один значительный водораздел в жизни Абхазии.
Всё это имеет прямое отношение к теме разговора – первому сборнику стихов Абесалома Лепсаи «Долина Тофета» («Алашара», Сухум, 1997 г.). Каким бы интенсивным ни было творчество молодого автора до 14 августа 1992 года, мне думается, нынешним выплеском поэтической энергии Лепсая во многом «обязан» минувшей войне. Если быть точнее – войне и ее кануну; единственное довоенное стихотворение, вошедшее в книгу, насквозь пронизано предчувствием грядущей беды. Название его, «Эльсинор», – аллюзия, отсылающая нас в «Датское королевство, где не всё ладно». С него, можно сказать, начинается отсчет; остальные стихи – о том, что, выражаясь общо, «стало с родиной и с нами».
Но война ни разу не упомянута, она за кулисами. Между «Эльсинором» и сегодняшним днем образовался провал, пролегла бездна. Война не названа, поэт как будто хочет избыть ее. Но это ему не удается, на всем сегодняшнем еще лежит ее мрачный облик, нынешний недуг – ее следствие. В неброских, не отягощенных сложной образностью, порой до сухости лаконичных стихах Лепсаи недуг этот обозначен-схвачен. Но прежде чем назвать его, проследим путь, который проходит поэт.
Война подвигнула к пересмотру ценностей, которые раньше, быть может, принимались на веру как сами собой разумеющиеся. К таким ценностям, безусловным, но увиденным вдруг в новом свете, принадлежит родина. Поэт одержим поисками родины. Вроде парадокс: что ее искать, ведь она и так есть у него, он не изгнан с нее и она никуда не исчезла. Но дело в том, что родина уже не та, он ее не узнает. В пронзительном (что вообще не характерно для Лепсаи – открытость чувств, душа нараспашку; боль жизни дана им подспудно, подводно, «неискренно», так называемая искренность в стихах – чаще безвкусица и пошлость, «подкупающие своей искренностью стихи» – обычно плохонькие стихи, порожденные ложным посылом, что цель поэта – «самовыражение») стихотворении «Абхазия» родина увидена в таком зеркальном отражении, когда все + словно поменялись на – и она своим бытием в настоящем низвергнута с известной образцовой высоты прошлого. И поэт хочет согласовать в своем сердце прежнее представление о родине с новым знанием о ней. А это есть поиск, поиск подлинного, сущностного в отчизне, которая, как хочется желать, достигала бы высоты прежних представлений.
Но поиски тщетны; родина – самообман, мечта о ней неосуществима, несбыточна: «Абхазия, ты издревле сдружилась с химерой». «Издревле» – это и в «издревле» души поэта, и в «издревле» историческом. Ибо и прошлое с его заветами для поэта не несет уже в себе той живительной силы, которая всегда питала нарождавшиеся поколения. В прошлом – «ветхие отцы» со своими «зыбкими уверениями»; они не убеждают, «не избавляют от сомнений». «Отцы» завещали только свою смерть: «Я наследник их смерти»; умерев когда-то физически, они умирают теперь и в кризисном сознании поэта. Молельное дерево, – своеобразный символ высокого и вечного, – и то, «не слыша молитв, утратило / святость и раскинулось ядоносным анчаром».
Поэт выбирает одиночество, не сопрягая свою жизнь с жизнью родины, рода. Войти уверенно и безболезненно в поток, именуемый историей, ему не удается. Не только из чувства независимости и самоценности «я». Индивидуализм поэта имеет и другие причины. Во внешнем мире – а к таковому принадлежит, помимо всего прочего, и то, что непосредственно не пережито им, не осознано, а дано как выжимка из опыта других, оттого сомнительно и чуждо, – он не находит твердых, надежных опор и вынужден в себе искать эти опоры.
Физическая родина не дала полноты духовного самоосуществления; поэт как бы внутренне эмигрирует в поисках более прочных, более незыблемых, чем родина, истин, раз физическая и духовная родины обречены не совпадать.
Он дает мрачные картины действительности: «мутные тучи», «пустота», «горькие истоки», «черные вдовы», «скелет истерзанного полиса», «раненое небо»… Они переплетены с такими «вечными состояниями», как тоска, одиночество, безысходность, отчаяние… Сказать, что одна лишь реальность повинна в этом, нельзя: реальность еще раз подтвердила то, на что человек изначально обречен. Стихотворение «Мир избавлен от оков…» тому доказательство. В нем выступает безотносительное к сиюминутному, родовое – бессмысленный круговорот жизни. И до этого нам внушалось: от судьбы не уйти («Античный мотив»), но судьба – это повторение того, что уже было: «Самое точное время показывают часы, которые стоят». Но в последнем стихотворении эта тема получает завершение: «новая возможность» – это всего-навсего новый круг той же жизни: «Ах ты, Боже мой, опять / Наступает кавардак». И «не постичь» смысла всего этого.
Поэт не примеряет одежд «мировой скорби» к локальной жизненной ситуации. Точкой опоры для появления неслучайного поэтического сборника с неслучайным умонастроением стала именно сегодняшняя Абхазия. Сама реальность оделась в эти одежды; вернее будет сказать – самообнажилась, саморазоблачилась: с реальности снят покров из неубедительных, зачастую малодушных утешений, как то – родина, заветы отцов, любовь… Надежда, лишь раз мелькнувшая, и та оказывается «последней», потом ее изгоняют за ненадобностью, просочиться в будущее таким же обманом, каким она была в настоящем, ей не удается. (Деление на прошлое, настоящее и будущее в этом контексте условно. Поэт движется от чего-то к чему-то, представить это движение в категориях времени будет нагляднее. Тем более что простое физическое время тоже важно для идеи книги.) Надежда как бы «слишком человеческое» понятие, из нее ничего не извлечь, об нее только спотыкаешься. И поэт в «знобящих пределах», когда «твой голос… не способен достичь / рядом идущего, как если бы кричали ему / из запредельной бездны», в «мире», где «много… движения» и «мало ожидания», «много контактов» и «мало встреч», «один… под небосводом» ищет «пристанище», ищет «прародину».
Поначалу даже искусство, этот традиционный конечный пункт многих духовных исканий, бессильно: «заговор слов не умчит / вдаль от насущных забот». «Насущные» – это те, что требуют разрешения на личностном уровне, работой собственной души (оттого: «Душа – это трудная ноша»). Здесь «заговор слов» – «книга» – искусство, то есть чужой опыт, чужое духовное усилие не подмога. Искусство, выступая в данном случае как объект простого потребления, не помогает. Поэтому уже в другом стихотворении, «Сочится дождь из раненого неба…», в творчестве поэт находит исход своим поискам: «В новом свете он слышит – / – нет, это не смерть. Это творчество. / Начинается там, где кончается жизнь». Творчество соотносится, как синоним, с другой реальностью. Фразу «кончается жизнь», разумеется, не следует понимать буквально (хотя, на мой взгляд, тут нужна большая точность). Кончается ненужная суета, разжиженность мысли и души, кончается благодушное, ленивое, унылое приятие мира. Творец как бы выключается из повседневности, из бесцельного и вязкого ее течения, и тогда он слышит «иную речь», где «уместились бытие и вечность».
Встреча состоялась – «иная речь»: «Она идет, одета в письмена, / По ясной глади чистого листа». Творчество, «иная речь» – единственное, что оправдывает, преображая, наличную реальность.
Поиски завершены, во всяком случае в пространстве «Долины Тофета»; найдена родина, духовная, – «иная речь». Поэтому стихотворение «Над топкой жизнью памяти настил…» есть итог поисков поэта; оно вместе с другими, вполне автономными стихами (кроме «XVII века…» и «Различить нету сил у меня…», которые очевидно выпадают из общего строя) образует единое поле духовной напряженности книги.
Теперь о недуге. В завершающем сборник стихотворении есть признание: «Я декадент…» Признание это – если хотите, манифест, декларация – слегка эпатажное, немного излишний постскриптум: всем прежним в книге было уже сказано: «Это я». Но не это главное. Главное то, что назван недуг. Декадент – это певец упадка, разрушения, смерти… И вправду, вся книжечка (имеется в виду ее скромный объем) насыщена огромным на единицу текста чувством безнадежности, тщетности, пессимизма. Всем тем, что настигло нас после войны. Время (прошу извинить за трюизм), в котором живем, точнее, стоим, так или иначе нас «клеймит» (и клеймит). Лепсая показал нам это зловещее клеймо. И надо пройти через очистительный огонь всесожжения, через жертвы и муки смерти, чтобы возродиться к новому. В этом, наверно, и символический смысл названия книги. (Долина Тофета – местечко близ Иерусалима, где совершались человеческие жертвоприношения.)
Лепсая словно предлагает нам иной род мужества, нежели проявленный в войну. То было больше физическое мужество, теперь же, чтобы нам оформиться в государственный народ, необходимо еще интеллектуальное и духовное мужество.
Я признаю некоторую сомнительность последнего логического шага. Стихотворение, поэзия – не руководство по обустройству страны, хотя иногда и возможно снисхождение к злобе дня. Сборник, о котором идет речь, неявно, мало привязан к текущему моменту, он написан, скорее, на злобу вечности. В ней есть узнаваемые приметы времени, та конкретика, без которой всё смотрелось бы куда бледнее, беспочвеннее, беспричиннее. Но, отраженным светом, это и о нас, о нашем сокровенном, о том, что мы, может быть, и не знаем в себе или боимся узнать, что немо, безыменно бродит в нас. Поэт дает имя этому, иначе и не бывает, когда мы имеем дело с настоящей поэзией. Разве оставленность, сиротство, которые ощущает поэт («я искал наставников, и не нашел их», «я один под этим небосводом»), выражая общее онтологическое состояние человека во враждебном мире, не есть в то же время и наше сегодняшнее состояние (в несколько иной плоскости), то, куда мы оказались заброшенными с тяжкой ношей свободы? Мы теперь с миром на «ты», мы уже не под крылом огромной империи, нас не водит жесткая и «заботливая» ее рука.
Продолжая начатый «логический ряд», я бы сказал, что Лепсая побуждает нас расстаться с иллюзией, что в этом мире можно стать, быть через что-то внешнее, например через мифы о прошлом, или, если «заземлить», примкнув, якобы спасительно, к чему-то – скажем, к «великой державе». Надо найти свою, «иную речь».
Есть ли в этой книге отзвуки, влияния? Бесспорно, есть. На поэта, как, впрочем, и на каждого человека, влияет всё, что он встречает в жизни: узор прожилок осеннего желтого листа, обрывок малозначащей фразы, случайный взгляд случайного прохожего, прочитанная книга, обмолвка в ней о другой, не читанной… Только поэт, в отличие от «обычного человека», все эти разнообразные впечатления, с наклонностью к дурной бесконечности, отливает в нечто законченное, стройное – в стихи.
И потом, влияние влиянию рознь. Одно дело, когда чувствуется, что автор не невежда и знаком с опытом мировой поэзии, и другое – когда видим прямые подражания и нескрываемые перепевы. Отзвуки и влияния в данном случае (о прямых подражаниях и перепевах нет и разговора) больше говорят об образованности, нежели об ученичестве и несамостоятельности.
Рассматривая «Долину Тофета» как целое, нельзя забывать и о предисловии к ней, озаглавленном «От автора». Оно – не традиционный довесок к книге, а скорее краткая духовная автобиография, а также взгляд автора на поэзию, художественный текст. Но есть в нем один существенный момент, с которым трудно согласиться. Я имею в виду желание автора представить дело так, будто его «обращение к поэзии» – некоторым образом сознательный акт. Решение писать стихи, как и всякое творческое побуждение, вызревает, по всей видимости, в иной глубине, нежели сознание. В сознании мы имеем лишь отголосок того, что решилось помимо нас и что мы потом ложно приписываем своему волевому акту. Можно сказать иначе: мы осознаем только эхо нашего предназначения, но явно и полно оно, знание нашего дара, нам не дано, не схватываемо собственным умственным усилием. Поэтому здесь простым перебором различных жизненных занятий редко попадают в «десятку». Да и поэзия, наверно, не умещается в обычный ряд человеческих занятий. Поэтому я позволю себе не верить в несколько самонадеянные слова автора, что он-де обратился, решил.
На это можно было бы и не обратить внимания, если бы данная мысль не звучала, наряду с другими высказываниями, как концептуальная установка автора и тем не вызывала бы некоторые опасения возможным в его поэзии нежелательным креном в сторону рационалистичности.
Я думаю, что в «Долине Тофета» Лепсаей изжит наш извечный комплекс провинциальности. Провинциальность – это ведь не только географическое и административное понятие. Это еще и состояние духа: можно жить в «столице мира» Париже и быть дремучим провинциалом; можно знать назубок «Критику чистого разума» и оставаться в кругу провинциальных умствований; и – жить где-то на отшибе, в безвестности, и быть «столичным». Температура чувств и интеллектуальная страсть, а шире – незаменимый духовный опыт делают нас жителями столицы – духовной, единственной настоящей столицы мира. Для этого надо пройти путь от зыбкого, вялого, трусливого в себе до кинжальной ясности, мужественности и энергичности духа. Ничто внешнее здесь не играет определяющей роли. Нужна искра, только тогда может что-то произойти. Тогда всё внешнее будет только поводом, главное будет происходить внутри нас. А ущербная и убогая душевная жизнь при всех своих потугах не может выйти за пределы провинциализма.
Абесалом Лепсая, несомненно, «столичный житель». С чем я его и поздравляю.

1999
(Газета «Эхо Абхазии», 1999 год.)

_________________________________________


Перед грозой

О романе Даура Зантария "Золотое колесо"

Недавно в Москве отдельной книгой вышел роман Даура Зантарии «Золотое колесо», перед этим напечатанный в журнале «Знамя» (1997, № 3, 4).
Один из парадоксов нашего смутного не только в политическом, но и в литературном отношении времени – мне приходится писать о произведении, неизвестном подавляющему большинству аудитории, к которой обращаюсь: ведь в Абхазию были завезены лишь считанные единицы как журнального, так и книжного варианта романа. Это тем более обидно, если учесть, что мы имеем дело с первой, по существу, попыткой художественного осмысления панорамы тех событий, которые привели к грузино-абхазской войне 1992–1993 годов. В связи с этим мне придется здесь в гораздо большей степени, чем сделал бы в иной ситуации, заниматься пересказом основных линий романа.
«Золотое колесо» написано на русском языке. При этом в роман вкраплены некоторые тексты, которые ранее публиковались и на абхазском, и в переводе с абхазского на русский.
Сюжет романа ветвист. Начинается повествование с событий глубокой древности, когда Абхазию захватили «нечистые». После многолетней войны Витязь Хатт и его сподвижники изгнали их. Страна стала процветать. Но недолго: междоусобица, отказ от веры отцов опять ввергли ее в беду, и «царства не стало». Символом упадка, начавшегося тогда, выступает Владычица Рек и Вод. Из божества, которому поклоняются, она постепенно превращается в «простую русалку-адзызлан» и поныне живет в Мутном Омуте, одинокая и никому не нужная.    
Из седой старины мост перекинут в современность. Перед нами многонациональная Абхазия. В душной, предгрозовой общественно-политической обстановке назревает межэтнический взрыв. Все герои прямо или косвенно вовлечены в противостояние абхазов и грузин, оно подминает их судьбы. Незадачливый мингрельский паренек Могель покинул родную деревню Великий Дуб в Западной Грузии, «подчиняясь стихийному движению на запад». Но его желание «жить в прекрасной и нежной Абхазии» имело трагический исход: случайно оказавшись на грузинском митинге, он затем гибнет в кровавом столкновении. Абхазка Наала, молодая жена Могеля, повесилась. «Городской абрек» Матута, живущий, по понятиям криминального мира, вне национальной принадлежности, оскорбленный наглостью «известного актера и неформала Александра Бобонадзе», ранил его из пистолета. При других обстоятельствах Матута отделался бы сравнительно легко, дав взятку, но дело получило огласку и стало принимать политический оттенок. На второй же день телевидение показало «обезображенную сепаратистами задницу актера». Матуту арестовали и упекли в тюрьму.
«Государственный деятель и Божьей милостью поэт» Григорий Лагустанович (один из колоритных и удачных образов романа, прототип которого, как и многих других героев, легко узнаваем), чья жизненная мудрость уместилась в универсальную бюрократическую формулу «Надо волынить!», перед смертью признается своему незаконнорожденному сыну Имярекбе, типичному образчику демагога и «патриота», что его матерью является известный грузинский национальный деятель, профессор Имярекидзе. На вопрос Имярекбы, почему они не поженились, Григорий Лагустанович отвечает: «Это было невозможно. Вся ее жизнь отдана ее народу, а вся моя жизнь – моему». И смешно, и грустно.    
В Абхазию, как мухи на запах крови, слетаются различные международные «наблюдатели» типа престарелого француза мосье Крачковски. «На местах, чреватых конфликтами, Крачковски устраивал пробеги мира». Разумеется, после него конфликт дозревал до кровавой сшибки. Таков и многоликий и вездесущий представитель одной зарубежной миротворческой организации Лодкин. Он то здесь, то там мелькает в романе, всегда в новой маске.
Упадок нарастает, иронически контрастируя с высокопарностью оглавлений. «О бренности телесного», «О быстротечности времени», «O кладезях мудрости», «О пленниках мирской суеты», «Об играх Эрота» – вот некоторые главы, в которых речь идет о самом что ни на есть заурядном, банальном, а иногда и попросту пошлом. Автор путем сопоставления идеала и его суррогата развенчивает реальность. Она, потеряв высоту и значительность своих проявлений, безвкусно рядится в цветистое, вычурное. Одновременно автор органично включен в текст, он полноправный соучастник фарса, разыгрываемого жизнью. Он отнюдь не чурается реальности, а принимает ее: своими ужимками, гаерством он заодно с ее игрой; за каждым сюжетным изгибом автор подмигивает нам. Вместе с тем он – бесстрастный, даже холодноватый летописец: случающиеся с героями маленькие и большие радости и беды даны отстраненно, «несочувственно», порой неуловимы предпочтения, симпатии автора.
Словоблудие новоявленных вождей, тоже цветистое, вычурное, рассчитанное на предрассудки и агрессивность толпы, дает свои плоды: роман заканчивается войной. При этом все персонажи «Золотого колеса» захвачены водоворотом событий, они безгласно, безропотно идут навстречу беде. Хотя некоторые и предчувствуют ее, мы так и не услышим разумного и предостерегающего голоса. Из этого можно сделать неутешительный вывод: человек бессилен переломить ход истории, что бы она ни несла ему. Как учил Витязь Хатт, «всё, чего не было, – будет, а всё, что было, – повторится». Следовательно, «нечистые» вновь придут, но уже в другом обличье, что провидел другой герой романа, князь Акун-ипа. Они пришли – и «нет мира под инжирами».
«Нечистые» после первых страниц романа в последующем повествовании не упоминаются, хотя их шлейф постоянно присутствует. Зантария не дал «нечистым» дорасти до всеобъемлющего символа, подобного эндурцам Фазиля Искандера. Я думаю, помешала деликатность темы. Неизбежное разночтение, приятное для абхазов и обидное для грузин, во многом обесценило бы «интернационалистский» и «миротворческий» пафос романа.    
В аннотации к книге сказано, что «Золотое кольцо» – своеобразное художественное исследование возникновения этноконфликта, этой чумы конца тысячелетия. Но вообще-то этноконфликты являются неразлучными спутниками человечества на протяжении всей его истории… И эпоса, того, которого, например, ждали бы в Абхазии, в романе не получилось. Ирония, порой уход автора в ерничество ставит под сомнение вовлеченность героев во что-то важное, «судьбоносное». Они, скорее, являются послушными участниками балагана.
В начале этой статьи я с досадой констатировал, что до широкого читателя в Абхазии роман не дошел. Но нетрудно предположить, что многие у нас наверняка восприняли бы книгу в значительной мере негативно, обвинив автора в том, что он занял позицию «над схваткой», во всяком случае – что его не волнуют ни исторические корни, ни глубинные причины грузино-абхазской войны.
И в этих обвинениях, очевидно, было бы зерно. Реальность, с которой имел дело Зантария, по-видимому, и не могла быть правдиво выражена в таких иронично-прохладных тонах, игриво. Но что делать, Зантария – ироник и насмешник; корень зла для него – не противоречия бытия народов, а, соответственно ироническому измерению романа, издавна декларируемые обеими сторонами «единение и независимость», что делает их заложниками уже известного «всё, что было, – повторится».
В «Золотом колесе» нет выделенного героя, вокруг кого строилось бы всё, кто был бы средоточием интриги, кто бы прошивал собой весь роман, собирая и организуя его в одно целое. Оттого он рыхл, не сбит крепко. Рыхл еще и потому, что собран из художественно и идейно неравноценных кусков, в которых не всегда ощущается дыхание ведущей темы; куски эти часто слишком автономны и не работают на скрепление текста в единую гармоничную картину.
Роман этнически перенаселен, и даже то обстоятельство, что Абхазия и была таковой в описываемый период, не вполне оправдывает эту перенаселенность. Чувствуется некое стремление автора к «экзотичности», он словно щеголяет своим знанием нравов и быта различных социальных и этнических групп.
Малоубедительна линия Мазакуаль, собаки Могеля, и других животных, населяющих «Золотое колесо» с такой же чрезмерностью, что и представители разных национальностей. Среди этой фауны – гамадрил Спартак, павлин Вишнупату, петух Арсен… Кроме голой описательности, самой по себе довольно живописной, «зоологическая линия» не несет мало-мальски интересной мысли, смысл ее не нащупывается. Такая перегруженность романа персонажами, будь они люди или звери, делает его несколько хаотичным и расплывчатым. Герои не объемны, плоскостны, они как бы не отбрасывают тени; какая-то изначальная заданность мешает им самореализоваться в тексте.
При этом в прозе Зантарии есть свое обаяние, есть легкость, правда временами переходящая в легковесность; есть замечательный лаконизм и точность деталей; есть то неуловимое и покоряющее, что мы зовем многозначным и многообещающим словом «талант».
Переход писателя на другой язык ставит вопрос, насколько эффективно использует он его в передаче национального характера и мироощущения, которые в большей своей части уже даны в родном языке. Сумел ли Зантария приспособить русский язык к нуждам творческого самовыражения абхаза? В «Золотом колесе» звучит «абхазский акцент». Может, не так внятно, как в прозе Искандера, но чуткому уху он слышен. (Объяснимо и другое сопоставление Зантарии с Искандером. Влияние последнего ощутимо в «Золотом колесе», некоторые фразы – прямо-таки калька искандеровского письма.)
Среди побуждений, заставляющих писателя прибегнуть к чужому языку, можно назвать несколько. Творческое, когда инструментарий литературно лучше разработанного языка облегчает ему задачи самовыражения; и не творческое: желание прийти к иноязычному читателю – как правило, более многочисленному, чем отечественный, что служит еще одним стимулом, – не через перевод, который зачастую не в силах донести все особенности оригинала, а напрямую; а также честолюбивое стремление «покорить» иноземную речь.
В случае с Зантарией, видимо, присутствуют – в разной пропорции – все эти моменты. Но можно усмотреть и другое: желание выйти из существующей в нашей словесности традиции – стилистической, образной, идейной, диктуемой языком, из наработанного мировоззренческого и эстетического клише, с тем чтобы найти свой ключ к абхазской действительности конца века. Отдалиться, чтобы лучше увидеть.
Зантария отдалился от сегодняшней Абхазии (чужой язык – достаточное отдаление от «корней»), но пока, при несомненных отдельных удачах, мне кажется, он не нашел того «языка», на котором полно и адекватно самовыразился бы в своем отношении к ней.

1999
(Газета «Эхо Абхазии», № 18 (182), 11 мая 1999 года.)

_________________________________________


Мы и власть

Среди задач, решаемых нашим обществом, отношение к власти, необходимость определиться, что мы понимаем под властью, чего хотим от нее, становится всё насущней. Мы все чувствуем, что дела у нас идут не так, как им положено идти; во всяком случае, надежды, которыми мы жили в первые послевоенные годы, обидно и как-то неожиданно не исполнились, мы переживаем целый ряд разочарований. В поисках причин неурядиц большинство из нас указывает на неумелость власти, а то и на ее злокозненность. Виновата ли власть в такой степени, как ей приписывают «недовольные», или же не меньше виновато и наше общество, мы все, – этот важный вопрос встал перед нами во весь рост, и мы должны предельно честно ответить на него.
Собственно говоря, мы не знаем, что такое власть. При всем как бы несомненном прошлом опыте – как нам не знать, что такое власть? мы ведь столько лет жили под ее пятой! – вопрос этот действительно нов для нас. И вот почему.
Мы раньше сталкивались с властью, можно сказать, не напрямую, ее сущность была нам явлена во многом опосредованно, через «амортизирующие» иерархические ступени: Москва – Тбилиси – Сухуми... До нижней ступени, на которой мы, абхазы, находились, она доходила не в «голом» виде, а в несколько терпимом облачении, тем более при имевшей место щадящей национальной политике. Власть была к нам повернута, так сказать, одним «чужеземным» ликом. Она ассоциировалась прежде всего с Москвой или Тбилиси, то есть с чем-то далеким, «неродным», оттого неизбежно враждебным. Потому легко срабатывали психологические механизмы если не полного примирения, то хотя бы более или менее сносного сосуществования с нею. Те же механизмы брали под защиту «своих» во власти, зная, что они мало что решают: да, на коне, но вожжи-то в чужих руках! Мы многое прощали «своим» и были уверены, что если поставить их у руля, упразднив их зависимость от вышестоящей власти, прежде всего тбилисской, то дела пойдут не в пример лучше. Мы так понимали: мы будем свободны тогда, когда нами целиком будут править «наши». Но это означало только отсутствие внешней зависимости, как-то не предполагалось, что власть «наших» – лишь необходимое, но недостаточное условие свободы. Но всё по порядку.
Вертикальная структура советской власти, при всей ее громоздкости, неуклюжести, несла и положительное. Был некоторый контроль, был сдерживающий фактор, не позволявший местным князькам разгуляться. Злоупотреблять своими полномочиями на широкую ногу, при всех их неудовлетворенных аппетитах, они не решались из-за страха перед верхами, а верхи приструнить не в меру зарвавшихся, «надавать тумаков» умели, и делали это охотно. Не из благих, как правило, намерений, а чтобы оградить себя, «не запачкаться».
С развалом СССР естественно разрушилась и вся система власти, от единого некогда организма отделились самостоятельные части, и в большинстве этих осколков возник неудержимый, бессовестный разгул бывших партийных боссов, наконец-то дорвавшихся до заветной, никем и ничем не контролируемого могущества. Во многих постсоветских государствах установились уродливые режимы, чуть ли не феодальные формы правления. Давно уже не новость – пожизненные президентства, разумеется, при поголовном «одобрямс!» народа, на подходе и передача власти по наследству. И всё это «с искренним желанием строить демократическое общество»!
Сказать, что подобные вещи нам не грозят, было бы преждевременно. И здесь дурную службу нам может сослужить характер отношения к власти, выработанный годами, а то и веками чужеземного правления. Мы из всего этого вынесли ничем не оправданную веру, что власть «своих» – самое надежное средство свободы и достойного существования, что одного факта – независимости страны и полновластия «наших» – достаточно, чтобы мы зажили счастливо.
Наш прошлый горький опыт сыграл с нами и другую шутку. Все силы нашего малочисленного народа на протяжении ряда веков уходили на то, чтобы просто выжить, не быть перемолотым беспощадными жерновами соперничавших держав. Конечно, такое многолетнее напряжение физических и духовных сил не могло не утомить, не обессилить. (Здесь лежат, в некотором роде, и корни пресловутой нашей «лени». Абхаз просто берег силы для важных дел, он не мог растрачивать себя на мелкое, «бытовое». Что потом отчасти укоренилось в нашем характере, но это уже другая история.) И когда мы фактически стали независимыми и, соответственно, у власти оказались «наши», без надзора вышестоящей власти, народ наш как бы облегченно вздохнул и переложил свое бремя на них, перепоручив власти то, чем он до того занимался: судьбу страны. Из простого и, как оказалось, не совсем верного соображения: пусть власть занимается своим делом, а я буду заниматься своим.
В первые послевоенные годы власть и ее главный отправитель – президент справедливо считались той силой, которая неимоверным напряжением, отчаянным мужеством, жертвенным служением народу и стране принесла победу, а с нею и независимость. Со временем это отношение к власти стало корректироваться не всегда понятным с точки зрения заботы о стране и народе поведением власти. Мягко говоря, власть перестала оправдывать наши надежды.
Не снимая с нее вины за растущее в нашем обществе недовольство ею, надо сказать, что и общество отчасти виновато в этом, самоустранившись от решения главных задач, возложив львиную долю ответственности за судьбу страны на власть. Наше такое поведение вызвано, как уже говорилось выше, нашим тяжелым прошлым, постоянной борьбой за выживание. Борьба эта развила в нас какие-то качества в ущерб другим. Не имея опыта жизни под властью «своих», мы выработали однобокое представление о власти вообще и о какой-то особенной положительности власти «своих».
Надо признать, что это некоторым образом детскость, инфантилизм. Отношение нашего народа к власти ревнивое, даже любовное. Велико тяготение к ней, вера в нее. Власть в народном сознании совпадает с тем лучшим, что есть в нас. Но всё это до поры до времени. Заметив за властью даже незначительные отклонения от во многом придуманного идеала, какие-то вполне допустимые двусмысленности в ее поведении, наше общество из-за своего инфантилизма может тут же обернуть свои симпатии в совсем противоположное.
Власти необходимо учитывать эту особенность нашего отношения, не подражать близким и дальним соседям, не пытаться пересадить заведомо негодные методы и приемы чужедальних правителей. Власть до сих пор вела себя как власть вообще и обращалась с нашим народом как с народом вообще, исходя из каких-то общих, среднестатистических подходов, верных вообще, но неприложимых к конкретному случаю.
А обществу нашему пора взрослеть и не относиться к власти с излишним пиететом. Нам надо учиться воспринимать власть свободно, без шор и наивных надежд. Сумев это, наше общество найдет более действенные рычаги влияния на власть, и власть тогда вынуждена будет прислушаться к голосу «недовольных» и не видеть в них одно лишь покушение на себя, как сегодня происходит.

2000
(«Глас народа», издание общественно-политического движения «Возрождение», специальный выпуск, 2000 год.)

_________________________________________


"Я вернулась однажды..."

О поэзии Гунды Куцниа

Говорить о ее поэзии чрезвычайно трудно: слишком уж необычаен создаваемый ею образный мир. Наверно, потому наша критика в недоумении застывает перед ее стихами. Не умещаются они в известные схемы и формулы.
Ее дебют был отмечен скандалом, тем шоком, которым обычно сопровождается появление сильного и самобытного поэтического голоса. К сожалению, основная часть нашей литературной жизни проходит, как это ни парадоксально, устно: в долгих разговорах за чашкой кофе, на перекрестках при случайных встречах... Но мало кто из наших литераторов, в особенности критики, обременяют себя тем, чтобы написать что-то, выразить свое отношение к тому или иному событию литературы. Поэтому, не боясь попасть пальцем в небо, можно назвать нашу литературную критику «устной» (к счастью, самой литературе пока это не грозит, хотя, как знать, может, ее фольклорное начало станет и ее концом), в отличие от подлинной критики, живущей исключительно написанным текстом. Только этим объясняется «письменное» молчание вокруг поэзии Гунды Куцниа. Хотя похвалами, как и хулой, резким неприятием она не обделена (опять-таки изустно).
Если говорить о неприятии, то главное обвинение в адрес Гунды Куцниа сводится к тому, что она де слишком вольно обращается с языком, а то и «насилует» его. Есть категория литераторов, никогда не имевших мужества перешагнуть за грань известной грамматики и ступить в неизведанную область звуков и созвучий, искать смысл-мысль не только в зерне слова, но и в звуке, и музыке, которыми слово врывается в мир. Они, как правило, ревнители «чистоты языка» и принимают в штыки любого, кто осмелится нарушить привычные нормы. (С одной стороны, такое ревнивое отношение к нашему языку понятно: язык наш – чуть ли не единственное бесспорное достояние, по праву являющееся фундаментом нашей культуры.)
Не отрицая некоторой чрезмерности словесной акробатики в стихах Гунды Куцниа, надо сказать, что она, наоборот, возвысила достоинство нашего языка, показав его поразительные возможности, таящиеся в нем глубины. Поскольку поэт как бы сам является орудием языка, а не язык – его инструментом, как обычно думают, то вернее будет сказать, что язык, вдруг возжаждавший свободы, через поэта раскрывает свои залежи, свою бездну. Долго наш язык развивался вольно, потом его заключили в рамки письма: он стал литературным, то есть чем-то устоявшимся и нормированным, обязательным для всякого, кто вознамерился переложить «чувства и мысли» на бумагу. Отныне как бы был образец, от которого надо было отталкиваться, при этом особо не отдаляясь.
Но языку, так долго существовавшему привольно, надоело звучать с некоторым самодовольством общепринятого и узаконенного инструмента литературы. Он «взбунтовался». Этот «бунт» мы и наблюдаем в поэзии Гунды Куцниа.
Язык затосковал по заговорам и ворожбе древности, по изначальному единству вещей. Мироощущение большинства стихов Гунды Куцниа – мироощущение ребенка. «Большого взрыва», расчленившего и раскидавшего мир на одиночества недолговечных собственных имен, еще не было. А было детство, раз и навсегда (навсегда ли?) потерянное нами, был «золотой век». Ведь мир ребенка синкретичен, в нем всё сплавлено в гармонии и свете. Там нет верха и низа, левого и правого, черного и белого, добра и зла... Вернее, есть одно лишь добро, огромное, как огромен мир в глазах ребенка, а зло в гордыне самомнения еще не успело отпасть от добра.
В стихах Гунды Куцниа человек еще не выделился из мира, пуповина не перерезана, «я» не произнесено. Конечно, в ее поэзии «я» присутствует как лирический герой. Но это паллиатив, дань поэтической условности, поэт только по необходимости прибегает к нему. Это «я» всеохватно, оно вмещает в себе весь мир. Поэтому выделить в литературоведческом рвении определенную тему в ее поэзии невозможно. Ее тема – вся жизнь, целиком. Корка времени, которая наросла на наши души и которую мы зовем «жизненным опытом», отводит каждой вещи вокруг нас «удобное», «общепринятое» место. Перефразируя поэта, можно сказать, что мы разъяли мир на иерархии; и такой ранжированный мир, мир, разложенный по полочкам и баночкам со слинявшими, обветшалыми надписями-именами, кажется нам более понятным и близким, более родным.
Гунда Куцниа разрушает порядок, установленный «взрослым» человеком. Она сближает вещи, которые, казалось, разделены непреодолимой пропастью – и этим обнажает их суть. В пространстве стиха они обретают согласие, изначальное единство, которого мы уже не замечаем, не чувствуем: слова заслонили мир, отдалили его от нас. Мы имеем дело не с самими вещами, а со знаками, которые обозначают эти вещи. Но если услышать слово – что и делает поэт, – то мир предстанет перед нами новым, во всей наготе первозданности. Если взять музыку как синоним времени – протяженного ряда изменений, то, благодаря поэту, мы оказываемся у истока этой музыки.
То, что делает Гунда Куцниа, к сугубо поэтической технике, к «приему» имеет малое отношение. У нее нет так называемого «мастерства», то есть выдуманных средств, чтобы схватить действительность, завлечь ее в известные силки, сделать стих всего лишь словесным переложением видимого. Что за видимым, что за горизонтом – вот что интересует ее. Потому «не похоже», «не так, как есть на самом деле». Это – видение мира своими глазами. Мир увиден изнутри, из чрева, где он еще слепо тычется в окружающую тьму в неодолимой тяге к свету.
В стихах Гунды Куцниа свет этот явлен нам.

2001
(Журнал «Колокол», № 2, 2001 год.)

_________________________________________


Смертная болезнь

Эсхатологические заметки

Кризис, который переживает Апсны, может быть объяснен по-разному. Но среди всех объяснений, более или менее верных, есть, мне кажется, одно, по печальному праву претендующее быть главным. Это – болезнь, которой болеет наше общество уже давно, а последнее же десятилетие прошло явно под ее знаком. Суть ее – наше подсознательное тяготение к смерти, ко всему, что связано с гибелью, разрушением.

Мы народ, больше ориентированный на смерть, чем на жизнь. У нас культ смерти, мертвых необычайно силен. Мы хороним своих покойников в собственных дворах или же в такой близи, чтобы могилы постоянно были перед глазами. Это о чем-то да говорит. (Речь идет о крайних и неприемлемых формах, которые приняло сегодня традиционное почитание нашим народом смерти и мертвых, о том пределе самоотрицания, до которого это почитание дошло. Поэтому апелляция к «заветам отцов» в данном случае, думаю я, несостоятельна.)

Ритуал проводов покойника, проработанный до мельчайших подробностей, предназначен служить в первую очередь живым. Это – действо для живых; и смерть больше повод, чем цель этого действа. В этом ритуале личное как бы отметено, всё подчинено внеличному, надличному. Абхазы говорят: «А7ъыуашьа ззымдыруаз – ихы 8иэит» («Не умеющий плакать – разбил себе голову»). То есть – как и во всяком ритуале – тут необходимо умение, следование каким-то образцам. А неумеха разбил себе голову, потому что не знал этих образцов и внес в ритуал свое, личное, в данном случае – излишнее рвение. Это важно: именно рвение, перегиб, неуместная инициатива. Он мог поступить так, искренне выражая горе. Но и это не оправдывало его, иначе в поговорке проскользнули бы какие-то снисходительные нотки. Он нарушил обряд, где выставление горя напоказ недопустимо. Но и само горе тоже как бы не совсем оправданно: что толку убиваться по тому, что изменить невозможно. Потому бурному проявлению горя чаще или не верят – как лицемерию, или же относят на счет неумения и придурковатости. Умение – это не столько придирчивое соблюдение внешних формальностей, сколько внутренняя установка. Умение, если хотите, – это когда человек осознает высокий смысл смерти и свое бессилие перед ней. (Разумеется, не все, безукоризненно исполнявшие принятый ритуал, способны были духовно постигать смерть. Но строгий ритуал приобщал всех присутствовавших к чему-то значительному и высокому и своими жесткими рамками не дозволял никому опошлить смерть.)

Человек смиренно принимает смерть и не тщится проникнуть в ее тайну. Отсюда и соответственное поведение. Это поведение человека, давно знакомого со смертью, размышляющего о ней и знающего ей цену. Мы же, современные абхазы, ведем себя так, будто смерть близких и вообще смерть – досадная случайность, непостижимая ошибка, подвох, уготованный судьбой лично нам. Это отчасти и гордыня: мы считаем, что происшедшее с нами – нечто особенное, из ряда вон выходящее, «мы этого не заслужили». Мы годами носим траур по умершим, скорбим, зачастую выставляем свое горе напоказ, чуть ли не навязываем его окружающим (опять же – черное, бороды, фотографии, приколотые к груди...).

Всё это говорит о том, как мы далеки от каких-либо зачатков религиозности. Когда внутреннее стало оскудевать, когда в нас «Бог умер», внешнее – наше поведение – постепенно изменилось, и в худшую сторону. Не умея принимать смерть с достоинством, мы театрализовали ее, превратили в зрелище не самой высокой пробы. Мы опошлили смерть. И всё это – якобы соблюдая традиции и из уважения к усопшему. Но на самом деле здесь скорее неуважение – и не только к покойному, но и к живым. Мы так бережем память об умерших, что зачастую забываем о живых. Нам нравится само зрелище смерти, и мы обставляем ее по возможности пышно, чтобы она выглядела привлекательней, чем есть на самом деле. Наши обильные возлияния на панихидах и похоронах, против которых пытаемся воевать, призывая к умеренности, стыдливости, приличию, – оборотная сторона той же медали, желание заглушить в себе слишком сильный голос смерти, своего рода противоядие. Наш дух двоится: мы влечемся к смерти, всё, что связано с нею, мило нам, мы втайне ждем повсеместной гибели и разрушения, «конца света» (идефикс «маленького человека», равно «маленького народа», униженного, умаленного, гонимого), в то же время мы пытаемся вырваться из тенет смерти, понимая, что это путь в никуда. Типичное раздвоение, или, как говорят психологи, амбивалентность чувств.

В этом нет ничего необычного. Давно сказано о двух главных составляющих человеческой природы – инстинкте жизни (Эрос) и инстинкте смерти (Танатос). Некоторые мыслители, например французский философ Андре Лаланд, считают, что всё живое подспудно стремится к смерти. Как бы ни было, главное – что возьмет верх. В борьбе нашего духа со смертью, похоже, смерть пока побеждает. Сдержанность, «равнодушие», которые проявляли раньше абхазы в отношении смерти, объясняется тем, что в миропонимании абхаза смерть сама по себе мало что значила. Вернее, так много значила, что он предпочитал «молчать». Он не вторгался в запретную область. А излишняя скорбь и вообще неумеренное горе были таким вторжением, своеобразной суетностью ума и сердца, когда вопрошают о том, что человеку не дано знать. Ведь скорбь – это прежде всего вопрошание: «Почему?», «Зачем?» (Но еще вопрос, вправду ли мы скорбим, не показуха ли всё это. Способны ли мы на скорбь, когда так измельчал наш дух в постижении жизни и смерти? Чаще, мне кажется, мы только изображаем скорбь – из каких-то мелких и постыдных соображений, из «выгоды». Наша «скорбь» есть скорее оскорбление смерти, чем глубокое духовное потрясение. В сравнении с мужеством и стоицизмом абхаза прошлых времен – насколько мы ниже!) Смерть – неизбежный, оттого «не очень интересный» переход в мир иной, перемена мира, если перевести дословно абхазское выражение «идунеи и8сахит», которым обозначают смерть человека. При этом весь трагизм смертности человека абхаз ощущал глубоко, но смирялся с предустановлением всесильного Бога («Щаища зымчу»), осознавая, что всё рожденное обречено на смерть: «Аира зшаз а8срагьы ишеит» («Создавший жизнь – создал и смерть»), «Мышкы ииуа мышкы ды8суеит» («Рожденный когда-то – умрет когда-то»). Важнее было то, как умирал человек, какую славу он нажил при жизни, что еще раз говорит об обращенности в прошлом абхаза к жизни, к слову и суду живых.

Но для нас сегодня не важно, как умер человек, мы с одинаковыми почестями провожаем в последний путь и достойного, и недостойного. Примеров нашего коллективного лицемерия много, приводить их просто стыд берет. Но тут не только в лицемерии, в предрассудках дело. Нам важен сам факт смерти, он перекрывает всё. Смерть выступает как отдельная самоценная сущность, вне связи с жизнью, с бытием.
Мудрое и мужественное отношение к смерти, вытекавшее из глубокой религиозности нашего народа, сегодня искажено до неузнаваемости. После недавней войны культ смерти и мертвых принял особенный размах. Во многом это наследие войны, но оно усилено нашим некрофильством вообще. Война наша отличалась от многих других войн тем, что мы сражались на малом пространстве и наши бойцы гибли не где-то за тридевять земель от родного дома, а рядом, в непосредственной близости, часто на глазах у родных. Смерть стояла у порога почти каждой семьи. Это до крайности драматизировало ситуацию и легло тяжким грузом на плечи народа. Можно без преувеличения сказать, что весь народ был вовлечен в войну и испытал на себе ее ужасы. Шок от этого до сих пор не изжит, он всё еще подтачивает нас изнутри. Мы не оправились от потерь, от страха и боли, мы всё еще в плену у смерти.

Страх исчезнуть как народ, который мы, видимо, и раньше испытывали и с которым умели как-то справляться, теперь же, когда мы воочию убедились в разрушительной мощи современного оружия (хотя на нашей войне применялось не самое мощное и не самое современное), при беспрецедентной лживости и безнравственности политиков, когда мировое сообщество исповедует двойную мораль, – страх этот засел в нас еще глубже. Когда пала империя, мы вдруг почувствовали себя голыми и незащищенными, мы оказались с миром лицом к лицу. Нет теперь уже «высшей инстанции», куда мы могли бы обращаться за справедливостью. Внутри жесткого и, как нам казалось, непробиваемого панциря империи нам мало что грозило, кроме тихого и неизбежного растворения в большем народе. А это процесс долгий и незаметный, он не мог до такой степени актуализировать извечный для малочисленных народов вопрос «быть или не быть», как это сделали распад империи и грянувшая следом война. Империя, обеспечив нам более или менее безопасное существование, в то же время притупила нашу настороженность к миру, наше всегдашнее состояние – быть начеку. Потому война и ее последствия для нас так «неожиданны», неподъемны. Следствием всего этого является страх, что нам трудно будет выжить в этом мире, оставаясь собой. (Не быть собой – то же самое, что быть никем; а это значит – не быть вообще.)

Но всякий страх по своей природе разрушителен. Страх – это то, что не несет в себе ничего положительного. (Говорят, была еще одна заповедь – одиннадцатая: «Не бойся!», которая впоследствии почему-то выпала; люди предпочли забыть ее.) Тем более страх смерти. Постоянные мысли о ней приводят к тому, что смерть опутывает сознание и человека, и народа, подавив в них волю к жизни. (Наверно, наше «бытовое» отношение к смерти есть в чем-то и результат глобальных страхов нашего народа.)

Но вот кончилась война, впору заняться созидательным трудом. Вместо этого, будто разрушительный пыл не весь был израсходован в войну и теперь обратился против нас, мы еще долгое время продолжали воевать (да и сейчас воюем), но уже против самих себя. Притом, может быть, с большим ожесточением и ненавистью, чем против врага. Сколько было совершено убийств, сколько людей, а иногда и целые фамилии, стали заклятыми врагами, сколько погибло в автокатастрофах, сколько покончило с собой! Мы знаем случаи, когда родные убивают друг друга: отец – сына и сын – отца или мать, брат – брата или сестру, муж – жену или жена – мужа… Совершено столько злодеяний, что под вопросом нравственная состоятельность нашего народа. Если к этому страшному списку добавить пьянство и наркоманию, также разрушающие личность и также распространенные у нас, то картина перед нами предстанет жуткая, апокалиптическая. Такое ощущение, что мы все заражены бациллой смерти.

Ориентированность нашего духа на смерть выражается и в том, что мы постоянно заняты прошлым. Мы как бы живем с взглядом, обращенным вспять. Мы ищем в прошлом опору, ищем силу, чтобы справиться с настоящим и, может быть, с будущим. Прошлое для нас не нечто ушедшее, исчезнувшее, которое можно бы и забыть, а всегда присутствующее рядом, всегда актуальное. Мы – жертва истории в двояком смысле. Во-первых, она поставила нас на грань исчезновения через войны и насильственные переселения нашего народа в другие страны. Во-вторых, горькая, трагическая память об этом подтачивает нашу волю к жизни. Можно сказать, что прошлое для нас – непосильный груз. Мы не способны его победить, но и освободиться от него у нас тоже не получается. Мы всё еще как бы живем в прошлом. В этом прошлом мы действительно существуем. В настоящем мы вроде существуем – и вроде нас нет. Еще проблематичнее будущее, оно покрыто мраком. Иногда возникает такое ощущение, будто мы сами не очень-то верим, что в будущем можно будет отыскать нас. Наш переход из прошлого в настоящее, тем более в будущее, затянулся.

Война стала тем событием, которое еще крепче привязало нас к прошлому. Она обновила опасность, всегда висевшую над нами, наш дух оказался надломленным как никогда, и мы всё не можем распрямить плечи и встать во весь рост. Во всем нам видится угроза, недоброжелательность. И всё это направлено в самое сердце нашего существования как народа. Мы с опаской глядим на мир, ждем от него подвоха, предательства, пытаемся предвидеть и нейтрализовать многочисленные козни, которые он нам строит. Мы не доверяем миру, пространство вокруг нас враждебно нам. А чтобы выжить, нам надо избыть свой вечный страх перед миром. Я не призываю к полному забвению прошлого, к его «отмене». Но оно не должно занимать так много места в наших мыслях, иметь такую власть над нами. Из прошлого надо извлекать только уроки, это общепризнанная истина. А помнить постоянно ту боль и страдания, которые оно принесло нашему народу, – это ничего нам не даст, кроме опять боли и страдания.

В нас уже нет той воли к жизни, которой отличались наши предки. Если мы как бы стихийно, инстинктивно выбираем смерть, что находит отражение в нашем умонастроении и поведении, то теперь мы должны осознанно выбрать жизнь. Мы должны повернуться лицом к жизни. А для этого надо победить в себе страх смерти. Бояться смерти – это то же, что бояться жизни. А мы боимся жизни, ибо не живем настоящим, а все заняты прошлым. Мы боимся исчезнуть как народ, потому не доверяем миру. Этому отчасти есть оправдание: мир нес – в чем мы имели возможность убедиться за свою долгую историю – и несет нам угрозу. Но и не став частью мира, а замкнувшись в себе, отгородившись, мы не выживем. А стать частью мира возможно только в том случае, если мы изживем в себе свои предрассудки, пересмотрим и обновим свои ценности, победим свои страхи. Мне думается, развитие личности, личностного начала – единственный путь для раскрепощения нашего духа и усиления воли к жизни. Мы долго и оправданно отдавали приоритет надличному единству – народу. Это отчасти вело к затушевыванию, нивелированию личности, к ее несвободе. Победив в войне и защитив свой народ от гибели, мы в то же время демонстрируем, насколько нам безразличен отдельный человек, его судьба. Мы не ценим человека, но озабочены выживанием народа: когда под угрозой народ, об отдельном человеке вроде можно и забыть. Но это не так. Все призывы к единству путем ограничения свободы человека, подавления его личности на руку смерти, так грозно нависшей над всеми нами.

Жизнь – это свобода.

2001
(Журнал «Колокол», № 1, 2001 год.)

_________________________________________


Молчание Баграта

Поэта судьба – а судьбой ему одиночество – настигает в самых разных обличьях и в самое разное время. Судьба имеет свойство неизбежности. Она может многие годы носить маску доброжелательства, снисходительности, а то и безразличия, стороннего равнодушного наблюдателя: она как будто не вмешивается в плавное течение жизни поэта, но ждет своего часа. Поэт иногда обманывается этим, тем более при «понимании» и «высокой оценке» современников и «любви народной». Поэт может пойти на сговор с судьбой и поверить, что ему возможно в этом безысходном и обреченном мире устроиться более или менее «благополучно», что можно разъять свое единство на две равновеликие половины – на поэта, открытого всем ветрам, и обыкновенного человека, захотевшего «счастья».
Но это самообман, поэт знает это лучше чем кто-либо, и игры в благополучие рано или поздно заканчиваются прорывом его настоящего голоса, скорбного и трагического.
На первый взгляд, судьба была к нему благосклонна, у него было всё, о чем может мечтать простой смертный. Но всё это внешнее благополучие – здоровье, деньги, чины, слава – не затмило для него всей трагичности человеческого удела. Иначе не было бы строк, в которых бушуют ветры беспощадного рока. Баграт Шинкуба не раз приводил своих наивных современников в замешательство стихами подлинного трагического пафоса. Наряду со светом и теплом жизни он показывал мглу и холод существования. В какие бездны при этом заглянул поэт, оставалось тайной для них. «Баловень судьбы, что ему неймется?!» – был недоуменный вопрос близорукой публики.
Это было не только «мироощущением» поэта, но и предчувствием беды. Беда не замедлила явиться на землю, красоту которой мало кто сумел так проникновенно и глубоко прочувствовать и передать нетленными словами, как Баграт Шинкуба.
Чины, слава, «любовь народная» не создают поэта. Истинное его значение проступает на листе времени подобно зашифрованному письму, когда стихает шум вокруг него и когда он сам по тем или иным обстоятельствам умолкает. Молчание иных великих поэтов для современников более значимо, чем их стихи. Молчание как бы отдаляет живой и знакомый облик поэта-человека, и становится виднее весомость и непреходящесть сделанного им. Поэт своим молчанием продолжает говорить то, что он говорил и раньше, но что не было услышано. Молчание иных не менее содержательно, чем их слово. В вакууме, то есть в «ничто», сосредоточена колоссальная энергия, быть может, та сила, которая создала Вселенную. Так же и в молчании. Особенно в молчании поэта, в молчании человека, преданного слову, служению слову посвятившего жизнь.
Молчание Баграта – как укоризна всем нам, всему тому недостойному, что у нас происходит. Его молчание – это и надежда, ибо, оказывается, можно и в этих условиях всеобщего обвала и разрушения оставаться незыблемым островом свободы и духовности, носителем исконной культуры абхазов, в которой честь и достоинство человека превыше всего. В дни духовной смуты и нравственного разброда, опасного крена, а то и размывания вековечных устоев нашего народа молчание народного поэта воспринимается как требовательный призыв прислушаться к себе, к собственному сердцу, оставив ненужную суету, забыв дрязги, когда мы не знаем, что делать с обретенной свободой, не можем поделить несчастную страну между собой.
Великое одиночество Баграта Шинкубы среди нас, рядом с нами, его присутствие-отсутствие не только знаково для поэта вообще (знаменитое пушкинское: «Поэт... живи один…»), но знаково и для нашего времени, когда наш народ пребывает в одиночестве и духовном смятении, вопрошая вдруг открывшиеся горизонты о смыслах прошлого своего и будущего. И над всеми нами возвышается во всем своем величии светлый и мудрый образ этого человека, охраняющего рубежи нашей духовности, те пределы, за которыми – забвение, тлен и прах.
Для нас тайна, чем занят этот гордый и могучий дух сегодня. Но в том, что он не надломлен и не сник при виде разора, в котором пребывает страна, пребывает наша культура вообще, можно быть уверенным.
Нет счастливой и несчастливой судьбы, но есть каждому его путь, который он, и только он один, должен пройти до конца. И поэт на этом пути имеет уделом, в отличие от прочих смертных, оставлять «сердца горестные заметы».
Немало таких замет оставил нам Баграт Шинкуба. И всё же он остается поэтом света и тепла, поэтом неиссякаемой надежды, которой жили и живут абхазы и Абхазия.

2002
(Информационно-аналитический журнал «Гражданское общество», № 20, 26 июня 2002 года.)

_________________________________________


Слово непреходяще

Года не прошло, как умер Славик Читанаа. Славик, будучи поэтом, к слову относился с особым трепетом и почтением. Он не умел, не был расположен иначе, другим орудием выразить то, что он увидел и прочувствовал в этой жизни, что его томило и радовало, повергало в отчаяние и возносило к небесам. В поисках точного слова он провел отпущенное ему время, ибо точное слово – синоним истины и бессмертия.
Зная отношение Славика к слову, я в затруднении: как назвать то, что он был, а теперь его нет. В словосочетании «он умер» есть окончательность, безысходность приговора; во всяком случае, сегодня мы так прочитываем его. Хотя соответствующее абхазское выражение «дыпсит» можно объяснить и так: стал душой. То есть скинул бренное тело и превратился в чистую душу, без примеси плоти.
Другое абхазское выражение – «переменил мир» – скорее самоутешительное, метафора. А может, глубинную правду бытия прозревающее?
Мне хотелось бы верить в последнее, но все же, не зная, как назвал бы сам Славик – в той запредельной непостижимой дали, куда он ушел – то, что с ним произошло, я, смиренный бессилием слов, горько говорю «он умер». И хочу вспомнить, каким увидел я его, когда он жил.
Абхазскому поэту всегда было трудно. Трудность эта специфическая, она вытекает из всего строя нашей жизни, нашего прошлого и настоящего. Отсутствует долгая литературная традиция; словесность, при всех достижениях советского периода, лишь становится частью культурного самосознания нации. На поэта все еще смотрят как на диковинное существо, умеющее складывать слова в звучные рифмы. И что уж никак нельзя прощать – он предается этому совершенно бесполезному занятию в одиночестве, «в отрыве от народа».
Отношение общества к поэту все еще замешано на любопытстве и пренебрежении, если не презрении. Поэт во все времена был изгоем, низам, широким массам он чужд, верхи его опасаются и недолюбливают. Наши поэты не избегли этой участи, хотя на первый взгляд все вроде бы держалось и держится поныне в рамках приличия – и широкие массы, и верхи улыбаются поэту, иногда даже хлопают ему.
Славику в этой атмосфере обреченности и непризнанности поэта – если поэт по счастливому стечению обстоятельств не присовокупил к своему призванию какую-нибудь громкую чиновничью должность, – естественно, жилось нелегко. Крест абхазских писателей – жить литературой, а зарабатывать на жизнь посторонним делом – и его не миновал. Он успел издать всего три тоненьких сборника. Но это были настоящие стихи, настоящая поэзия.
Я не помню, чтобы он когда-нибудь жаловался на трудности творческого характера. Здесь он никого не впускал в себя. Он верил в свою работу и делал ее неспешно, без суеты. Славик как-то говорил: какое счастье, что наши книги рано или поздно расходятся, у нас есть читатели. Это было давно, лет двадцать тому назад, тогда вся наша литература находилась на подъеме. С тех пор многое изменилось; сегодня наша словесность переживает не самые лучшие времена. Славик после войны так и не издал ни одной книги, хотя стихи продолжал писать.
Свое одиночество поэта он возмещал теплом семейного очага. Славик был семейственным человеком. Наверно, потому, что вырос в большой и дружной семье. Своих братьев и сестер он любил самозабвенно, такое же отношение было у него к отцу и матери. А когда он женился и у него самого появились дети, чувство семейственности в нем стало еще объемнее, пронзительнее. Об успехах своего сына в рисовании или научных достижениях брата Савелия он говорил с гордостью за них, с выражением безграничной радости на лице.
Так же он относился и к успехам других. Талант он распознавал сразу и умел искренне порадоваться ему. Помню, как-то в 1984 году, кажется, осенью, я застал у него в кабинете – тогда редакция журнала «Искусство Абхазии», в которой он работал, располагалась по ул. Лакобы, в картинной галерее, на втором этаже – серьезного, молчаливого молодого парня. Когда он ушел, я спросил, кто это был. Славик просиял и восторженно сказал, что это – «Анатолий Лагулаа, очень одаренный начинающий поэт».
Так было всегда, когда он встречал что-то оригинальное, стоящее, неподдельное.
Я думаю, сама тайна талантливости восхищала и изумляла его, тайна эта была для него источником радости, она примиряла с жизнью, с ее неурядицами и несправедливостями, облегчала ее ношу.
Славик обладал нетривиальным литературным вкусом, его суждения были интересны, я бы сказал – провокационны. Его наблюдения над нашей литературной жизнью, некоторыми ее фигурантами, их творчеством были точны и убийственны. Жаль, что он не писал критических статей, обзоров. Это вряд ли бы остановило бумагомарание иных, но бесспорно стало бы яркой страницей в нашей критике.
Но это было в его характере: он избегал всего публичного. У него было настороженное, недоверчивое, я бы сказал, опасливое отношение ко всему, что шумело и суетилось в форме коллективных дел. Я думаю, это помогало ему сохранять внутреннюю свободу, уберегало от нежелательных контактов с общественными деятелями, к большинству которых он относился скептически, если не презрительно. Может, слово «презрение» не совсем подходит. В презрении есть доля злобы и ненависти, Славик же над «активистами» попросту смеялся. Мы с ним как-то составили список наших известных деятелей, исходя из нами же придуманного «эталона ослинности». Многие из признанных украсили этот список; а мы смеялись от души, вспоминая дела и высказывания того или иного из них. В конце мы нашли, что все они по-своему забавны, даже интересны, главное, непохожи друг на друга, хотя и «эталонные», и жизнь без них была бы скучнее.
Славик иногда читал близким друзьям пародии и шаржи, которых он написал немалое число. Все они искрятся остроумием и каким-то добрым отношением к пародируемому. Последнее как бы жанру не очень свойственно, а может и противопоказано, тут изначально предполагается некоторая пристрастность на грани злобствования по поводу чужих неудач и глупостей. Но Славику удавалось подать шаржируемого чаще в плоскости чистого юмора, а не злой сатиры. Мне думается, это было вызвано не столько особенностями его неординарного характера, чаще колючего, едкого, чем благодушного, всепрощающего, сколько накопленной с годами мудрости и терпимости. Последние его произведения в этом жанре, которые он мне читал, полны искрометного юмора, неожиданных и смелых находок, и рисуют эпоху и некоторых ее героев уничтожающе точно.
Своими проделками, часто на грани дурачества, он отличился еще в школьные годы. Еще тогда у него сложилась репутация несерьезного человека. Это, конечно, была обывательская оценка его личности. При всем своем глубоко трагическом мироощущении, он все же был веселым человеком, любил шутку, смех, застолье. И те, кто считал его несерьезным человеком, не знали его поэзии, а видели только его внешнюю сторону. Но, думается мне, и самому Славику такая маска была по душе, она избавляла его от лишней траты сил – какой спрос с несерьезного человека! – на соблюдение всех тех формальностей, которыми обрастает наша жизнь.
Учился он, как и я, в знаменитой школе-интернате № 1. Он сидел на четыре класса старше меня, потому до нас рассказы о его проделках доходили в обрамлении легенды. Как большинству поэтов, математика ему давалась с трудом, а учителем был строгий-престрогий Харлампий Кузьмич Спиранти, грек по национальности, который говорил: «Зевс знает математику на пять, я – на четыре, а вы все – на три!» Славик, из-за своего равнодушия к самой точной из наук, был, разумеется, на плохом счету у учителя, который придерживался принципа великого математика Гильберта, раз обронившего о своем бывшем ученике: «Он стал поэтом, потому что ему не хватало воображения, чтобы стать математиком».
И вот как-то раз Славик решил отомстить. В самом начале урока он влез в окно и спустился по карнизу и водосточной трубе на первый этаж, что было небезопасно. Потом поднялся по лестнице и постучал в дверь класса. Харлампий Кузьмич отворил дверь, поругал его за опоздание и впустил. Славик опять незаметно влез в окно и спустился на первый этаж. Поднялся и постучал в дверь. Учитель открыл дверь и впустил его, но уже с некоторым сомнением – Харлампий Кузьмич, как и все ученые люди, был малость рассеянный, наверняка не мог вспомнить, в который раз он впускает этого пострела Читанаа. Во всяком случае, кое-какие подозрения у него закрались. Славик проделал ту же операцию в третий раз, чем окончательно смутил Кузьмича. Но он в конце концов догадался, какую злую шутку сыграл с ним Читанаа, гневу его не было предела.
Разразился большой скандал, дошло до высшего начальства. Мудрая Лейла Николаевна Ачба, наш директор, сказала: «Оставьте его в покое, он – поэт».
Видимо, в поэте больше, чем в ком-либо другом, заложена потребность быть особенным, ни на кого не похожим. Во всяком случае, именно поэту достает мужества свою особенность демонстрировать в открытую, приводя в ужас и ярость обывателей. Условности общества, священные и обязательные для подавляющего большинства его членов, тесны для поэта, они его душат, в затхлой атмосфере его натура не может проявиться во всей полноте, и он провоцирует реальность, чтобы услышать ответы на мучающие его вопросы.
В молодости одного лишь поэтического творчества недостаточно ему, и он «бесится», и не только потому, что «молодость должна перебеситься». Поэт бесится по-своему, я бы сказал, опасно для жизни, на грани фола. Он ставит под сомнение самое священное – духовные устои общества. Поэту это никогда не прощается. И если поэтов в последнее время открыто убивают редко, то втихую, через сплетни и наветы, перекрывая кислород, убивают всегда. И не только невежды прилагают к этому руку. Так называемые собратья по перу выказывают в этом «благородном» деле особое рвение, понуждаемые цеховой солидарностью.
В жизни Славика было много недоброжелательства и подножек со стороны мелких завистников, весьма далеких от поэзии, но мнящих себя поэтами. Все это доходило до него окольными путями, он болезненно переживал, реагировал бурно: сказывался темперамент спортсмена – ведь он в свое время занимался боксом и всегда умел постоять за себя.
Славик до самозабвения любил книги, относился к ним трепетно. Читатель он был редкостный, первоклассный, начитан был широко, мировую литературу знал хорошо, особенно поэзию. А любимых поэтов мог цитировать часами. У меня всегда было ощущение, которое так и не успел проверить, что он знает наизусть всего Баграта Шинкубу, как и Иуа Когониа. Во всяком случае, лучшие абхазские стихи он знал, в этом нет сомнения. Они всегда были с ним, жили в нем.
Четырьмя годами раньше ушел Даур Зантария. Ему не было и сорока восьми. Еще раньше – Мераб Читанаа. И Даур, и Мераб, и Славик не дотянули до полувекового рубежа.
Бродский в сорок жаловался, что он слишком долго живет. По накалу и объему пережитого и осмысленного он был много старше своего возраста, и этот возраст уже был для него неподъемен, было неподъемно знание, приобретенное за свою жизнь. На земле он уже выполнил свое назначение, и ему пора уходить, а он все задерживается. Может, Бродский считал, что каждый умирает в свой срок. Для нас, привыкших жить пустыми надеждами и самообманом, это звучит несколько жестоко и цинично, хотя его слова можно объяснить совершенно по-другому.
Я не хотел бы говорить, что Даур, Мераб и Славик умерли в свой срок – это нам неведомо, но что они умерли не молодыми – в этом я уверен. Они слишком много чувствовали, слишком много пропустили через свои сердца, чтобы соответствовать своим паспортным данным. Раньше об этом говорилось так: они сгорели. Теперь, в наш прагматичный, беспощадный и эгоистичный век, век чистогана и личного успеха, вроде старомодно так говорить – не поймут, не поверят, обвинят в высокопарности, обсмеют. Но выражение это точно передает смысл их судьбы: они сгорели. Сгорели, чтобы немножко больше света было вокруг нас, в нас.
В каждой судьбе есть своя логика, и каждый человек в глубине души таит знание своего удела. В иные минуты оно выплывает на поверхность сознания, и человек ясно видит то, что его ждет. Поэты особенно прозорливы в этом знании. Многие из них оставили нам поразительные строки, в которых предсказали свою смерть. Один эпизод, связанный со Славиком, я отношу к тем мистическим сцепкам судьбы, которые хоть на миг приоткрывают перед нами неуловимую тайну существования.
Лет несколько тому назад, еще до войны, Славик посоветовал мне прочитать роман испанского писателя Мигеля Делибеса «Пять часов с Марио». О романе он говорил с неподдельным волнением, так говорят обычно лишь о чем-то очень дорогом, близком. Было очевидно, что роман произвел на него сильное впечатление.
Тогда как-то не получилось прочитать его. Недавно, уже после смерти Славика, я, перебирая свою библиотеку, наткнулся на него, вспомнил совет Славика и начал читать. Главный герой этого замечательного во всех отношениях произведения умирает в 49 лет. Как умер и сам Славик. Не провидел ли он при чтении этой книги свою собственную судьбу?
За неделю до смерти мы с Анатолием Лагулаа зашли проведать его. Он спал. Родные его были нам рады, но все же чувствовалось, что он плох, и им больно, что друзья увидят его в таком состоянии.
Мы ушли, не дождавшись, пока он проснется. Увидеть Славика беспомощного, сраженного недугом, терпящего поражение в поединке со смертью у меня не хватило бы мужества. Пусть он останется в памяти полным жизни, смеющимся, сильным духом и телом.

2005
(Газета «Эхо Абхазии», 2005 год.) 

_________________________________________


С верой в будущее

Абхазская литература в контексте событий последнего двадцатилетия

Развал СССР, последовавшие за ним деструктивные процессы на постсоветском пространстве не миновали и маленькой Абхазии. На её благодатную землю пришла беда. На некогда всесоюзном курорте, куда приезжали отдыхать миллионы людей со всех концов великой страны, заполыхал пожар войны.

Грузино-абхазская война 1992–1993 годов нанесла Абхазии не только огромный материальный и человеческий урон, но и тяжёлый удар по её культуре. Были сожжены Абхазский институт языка, литературы и истории им. Д.И. Гулиа, Государственный архив. Сгорели уникальные документы по истории, мифологии, культуре абхазского народа. Многие из них утеряны навсегда, восстановлению не подлежат.

Был разрушен памятник основоположнику абхазской литературы Дмитрию Гулиа в Сухуми.

В войну без вести пропал один из лучших абхазских поэтов cpeднeгo покoления Таиф Аджба, его судьба до сих пор неизвестна. От полученных в бою ран скончалась необычайно одарённый молодой поэт Саида Делба.

Погиб также русский поэт Александр Бардодым, выпускник Литературного института им. А.М. Горького. Александра Бардодыма, человека светлого, самозабвенно любившего нашу древнюю землю, благодарно помнят в Абхазии.

После войны несколько лет Абхазия находилась в жёсткой блокаде, не имея полноценных связей с внешним миром. Поставленная на грань выживания, республика напрягала все силы, чтобы сохранить себя и свою независимость.

Но, как известно, не хлебом единым жив человек, и если вопрос с «хлебом» решался как-нибудь, то с духовной пищей дела обстояли куда сложнее. Только в 1997 году – спустя почти пять лет по окончании боевых действий! – к нам поступили первые литературные, научные журналы из России, и то не все. А книг и сегодня – за редким исключением, в порядке личной инициативы привозимых из России отдельными торговцами – в книжных магазинах, как правило, не увидишь. Весьма ограниченное их количество поступает в Центральную республиканскую библиотеку, и то благодаря разным российским и международным благотворительным фондам. Правда, в последние пять-шесть лет появился Интернет, но, чтобы быть в курсе литературных событий, одного Интернета мало. Соответственно изучение мировой и русской литературы в средней и высшей школах остановилось на середине 80-х годов прошлого века.

Всё это ведёт к постепенному вытеснению Абхазии из культурного пространства России. Вынужденная самоизоляция означает, что культура, литература в особенности, неминуемо захиреет. Невключённость Абхазии в российские и мировые интеллектуальные процессы мешает ей быть созвучной эпохе, отвечать вызову времени. Не имея возможности вполне реализовать себя на родине, образованные молодые абхазы вынуждены уезжать в другие страны. Обескровливается национальный культурный потенциал, аудитория писателей, художников, музыкантов, способная воспринять их посыл, редеет. Кроме того, уровень образования в Абхазии оставляет желать лучшего. Воспитать одного хорошего читателя, зрителя, слушателя – задача не из лёгких, тем более когда идёт всеобщая переоценка ценностей. Ведь и Абхазии коснулась капитализация постсоветского пространства со всеми вытекающими отсюда разрушительными последствиями, в первую очередь – в духовной сфере.

Нынешнее руководство республики во главе с президентом Сергеем Васильевичем Багапшем ответственно подходит к вопросам культурного строительства, ибо осознаёт, что молодое абхазское государство будет интересно миру в том числе и уникальностью, самобытностью своей культуры. Малочисленный абхазский народ может самосохраниться благодаря не только мужеству и стойкости, но и духовным ценностям, закреплённым в его обычаях и традициях, в его древнем языке, в его культуре.

Несмотря на тяжёлые испытания, выпавшие на долю абхазского народа за последние 15 лет, абхазские писатели и сегодня выполняют задачу по сохранению и развитию своего духовного наследия. Значимость и весомость для нашего общества художественного слова подтверждает издание в 2001 году «Антологии абхазской поэзии», осуществлённое Александром Анквабом и Онери Бебия (составитель Мушни Ласуриа). В двух объёмистых томах отражён вековой путь абхазской поэзии на примере её лучших образцов. Несомненно, выход «Антологии» – одно из важнейших культурных событий постсоветской Абхазии, знак того, что тяга к красоте в нашем народе неистребима.

В настоящее время у нас выходит несколько литературных журналов. Главный из них – журнал «Алашара» («Свет»), возглавляемый талантливым поэтом и прозаиком Анатолием Лагулаа. Первый абхазский литературный журнал (он недавно отметил полувековой юбилей) «Алашара» наиболее полно отражает современное состояние абхазской словесности. В нём печатаются достойные авторы. Новые имена, как правило, получают путёвку в большую литературу, по заведённой уже традиции один номер в году целиком посвящён дебютантам. Редакцией журнала «Алашара» и правительством Абхазии учреждены ежегодные премии за лучшие публикации в жанре прозы, поэзии и критики.

Помимо этого, издаются двуязычный – на абхазском и русском – альманах «Акуа» («Сухум»), «Литературная газета» – приложение к газете «Апсны», детский иллюстрированный журнал «Амцабз» («Пламя»).

Сегодня в Абхазии имеются две писательские организации: Союз писателей и Ассоциация писателей. В общей сложности они объединяют до ста литераторов, пишущих на абхазском, русском, армянском языках. Правительством запущено несколько проектов, целью которых является улучшение социального положения писателей, художников, работников искусства. Зарплаты и гонорары в Абхазии на порядок ниже, чем в России, и в этих условиях речь порой идёт просто о физическом выживании.

С переводами на русский язык произведений абхазских писателей ситуация сложная, и с каждым годом она только ухудшается. Профессиональных переводчиков, одинаково хорошо владеющих и абхазским и русским, имеющих опыт художественного перевода, попросту нет. Даже найти человека, который смог бы сделать добротный подстрочник, бывает сложно. Есть необходимость в издании журнала, который давал бы русскоязычному читателю как в Абхазии, так и за её пределами достаточное представление об абхазской литературе. Журнал собрал бы вокруг себя имеющиеся переводческие силы, привлёк бы переводчиков из России. К этому делу могли бы подключиться и российские писательские организации.

Надо решать вопрос об отправке талантливой абхазской молодёжи в Литературный институт им. А.М. Горького для обучения переводческому искусству.

Традиционные литературные связи между Россией и Абхазией прерваны, они носят, скорее, частный характер, на уровне личных знакомств, давних дружеских отношений. Говорить о тесном творческом содружестве, как было когда-то, к сожалению, не приходится. А новое поколение писателей уже и вовсе не знает друг друга. Правда, в последнее время наблюдается некоторый прогресс в этом направлении. Так, в мае нынешнего года, когда отмечался 90-летний юбилей классика абхазской литературы Баграта Шинкубы, в Абхазию приехала большая группа российских писателей, что лишь украсило праздник, влив свежую струю в литературный процесс.

Но системности нет. Поэтому современная абхазская литература неизвестна российскому читателю, a ведь зa последние годы создано немало талантливых произведений, отражающих военные и поствоенные реалии в жизни Абхазии.

Сегодня абхазский язык, на котором создаётся собственно абхазская литература, переживает не лучшие времена. Глобализация, засилье электронных СМИ, удобоваримость культурных и поведенческих клише приводит к тому, что молодое поколение абхазов зачастую не знает родного языка. В этом случае говорить о полноценном функционировании литературы в национальном самосознании можно лишь с известной оговоркой. Проблема языка стоит остро, решать её надо безотлагательно.

В сегодняшней абхазской литературе активно работают представители разных поколений. Старшее представлено такими известными поэтами и писателями, как Алексей Гогуа, Шалоди Аджинджал, Джума Ахуба, Платон Бебия, Николай Квициниа, Виталий Амаршан, Нелли Тарба, Терент Чаниа, Мушни Ласуриа, Мушни Микаиа, Николай Хашиг...

Среднее поколение представляют Рушбей Смыр, Инна Хашба, Рауль Ласуриа и др. К более молодым относятся Анатолий Лагулаа, Гунда Квициниа, Гунда Саканиа, Сергей Агындиа, Заира Тхайцук, Энвер Ажиба и др.

В Абхазии живут немало русскоязычных писателей. Произведения Надежды Венедиктовой и Константина Гердова известны и в России.

Многие абхазские литераторы пишут и на русском, в основном произведения публицистического характера. Есть и двуязычные писатели. Одним из них был безвременно ушедший Даур Зантария, создавший и на абхазском и на русском замечательные произведения.

Да, на долю Абхазии и её народа выпадали тяжкие испытания. Но мы полны веры в будущее, в возрождение своей республики, её культуры, в сохранение и развитие абхазского языка, а значит – и литературы тоже.

Литературная газета, 19.03.2008.
http://www.lgz.ru/article/3616/

________________________________________


Чем привлекает меня Альтернативный старт?

Сегодня, по прошествии пятнадцати-двадцати лет после конфликтов на Южном Кавказе, стало очевидно, что миротворческий процесс, в основном осуществляющийся при поддержке различных международных организаций, пришёл к определённому кризису.
На этом фоне возникновение Альтернативного старта с его идеей нового, не общепринятого подхода к решению старых проблем, с его попыткой влить свежую, освобожденную от конъюнктуры кровь в миротворчество, явление, бесспорно, позитивное.

Чем привлекает меня Альтернативный старт? В первую очередь, мне нравится команда. Я бывал на многих встречах по линии народной дипломатии, каждая из них была по-своему интересна и полезна, некоторые запомнились надолго, но всё же две встречи Альтернативного старта, на которых я присутствовал, оставили неизгладимое впечатление. Прежде всего открытостью этих встреч. Каждый, или почти каждый говорит то, что думает, как правило, без оглядки, без опаски, как воспримут наши слова в родном сообществе – такой страх существует, тут уж ничего не поделаешь. Обсуждения проходят серьёзно, но и весело, «без комплексов». Обсуждаются самые острые проблемы Южного Кавказа.

А наши посиделки после «официальной части» – вот здесь и происходит реальное «сближение народов». Мы говорим обо всём, постепенно убеждаясь в том, что и так вроде давно нам известно, – все люди, все народы похожи друг на друга, у всех одни проблемы, у всех одни надежды. (Это звучит как клише, азбучная истина, но сколько бед произошло на Южном Кавказе именно из-за того, что мы забыли простые, но главные вещи.) А значит – возможно взаимопонимание, сотрудничество, добрые взаимоотношения.

Проблем на Южном Кавказе накопилось много, попытки решить их пока не имеют успеха, народы, некогда считавшие себя братьями, потом ставшие врагами, всё дальше и дальше отдаляются друг друга. С признанием Россией Абхазии и Южной Осетии угроза новой войны в этих республиках минимизировалась, но продвижения в налаживании добрососедских отношений с Грузией нет. Не решена проблема Нагорного Карабаха.

От этого страдают все. Экономическое, социальное, культурное развитие большинства, если ни всех, стран Южного Кавказа низкое, перспективы у нас неутешительные. Мы отстаём всё больше и больше, самобытная культура наших народов хиреет, а кроме неё нам, в общем-то, нечего предъявить человечеству.

Из всего этого следует, что самой главной задачей для нас является установление долгосрочного, ещё лучше – вечного мира на Южном Кавказе. И все усилия в этом направлении надо приветствовать. В том числе и усилия Альтернативного старта.

Март 2010

http://www.southcaucasus.com/old/index.php?page=publications&id=2488

_____________________________________


Взаимоубийством народы Южного Кавказа занимаются уже два десятилетия

Предисловие автора к публикации на «Альтернативном старте» романа "Берег ночи"

Автору трудно, даже не полагается говорить о своём произведении – всё, что он хотел сказать, он уже сказал, написав его. Что из этого вышло – судить читателям. Автору же остаётся «умереть», то есть замолкнуть и… писать новую книгу – если у него остались силы и время.

Тем не менее хочу несколькими словами предварить появление на сайте «Альтернативного старта» моего романа.

Взаимоубийство – так по-абхазски называется война. Жестоко, но и честно, без смягчающих эвфемизмов. Такое название, видимо, идёт из далёкой давности, когда человек называл ещё вещи своими именами, непосредственно, открыто, когда пресловутая политкорректность ещё не была в ходу.

И этим взаимоубийством народы Южного Кавказа занимаются уже два десятилетия. Горячие фазы мы уже будто прошли, хотя то там, то здесь вспыхивают очаги противостояния, унося новые жизни. Иногда бывают более или менее долгие затишья, перерывы – от усталости ли, миротворческого пыла посредников ли, благополучного расклада мировых сил ли. При этом всё равно не видно света в конце тоннеля. Выросло поколение, ничего, кроме войны, не знающее, поколение, культурный уровень которого опасно низок. А это чревато эскалацией агрессии, выплеском дремучих националистических сил, новыми войнами.

Грузино-абхазское взаимоубийство 1992–1993 годов унесло более трёх тысяч абхазов. Это большая трагедия для нашего малочисленного народа. Мы ещё не смогли восполнить эту потерю, хотя с тех пор прошло достаточно много времени. Погибли также тысячи грузин.

И абхазы, и грузины, убитые на этой войне, в основном были люди молодые, они хотели жить, а не умирать.

Главные зачинщики – те, кто давал приказ идти на Абхазию танками, – ещё живы, они спокойно доживают свою старость в особняках, под надёжной охраной и с чувством своей правоты.

Наше сознание повернётся к миру, мы уйдём от угрозы новых конфликтов, когда виновники наших войн будут названы и осуждены. Это долг каждого общества, считающего себя цивилизованным. Другого пути установления прочного, долгого мира на Южном Кавказе, кроме как пути самоочищения и раскаяния, нет.

Я не отвожу нам, абхазам, роль только жертвы. При всей трагичности нашей истории, ограниченности наших ресурсов, нашей зависимости от внешних сил, многочисленности обступающих нас со всех сторон угроз, соглашаться с ролью жертвы – значит признать своё поражение, значит закрыть своими руками себе путь в будущее. Более того, это значит пытаться избегнуть ответственности за свои поступки, за свои ошибки, за свою вину.

Но, опять-таки, не было бы пролито столько крови, совершено столько злодеяний, если бы не август 1992 года, когда была развязана война.

Мой роман не только о войне. Но он и о том, что война убивает всё живое, убивает и тех, кто выжил, кто защищал родину – как бы достойно, благородно это ни было. Наверно, в этом вся трагическая судьба нашего поколения, так и не вернувшегося с войны, потерявшегося на ней.

10.06.2010

http://southcaucasus.com/old/index.php?page=publications&id=2505

_______________________________________


Предисловие к книге О. Дамениа "Абхазия на рубеже веков (опыт понятийного анализа)" (2011)

От редактора

Каждый народ считает свой образ жизни самым правильным и стремится сохранить его, передавая потомству с накопленным опытом и свое видение вещей. Но каждый народ не живет на острове, отгороженном от остального мира. Мир активно вмешивается в его жизнь, меняя, порой корежа ее. Малочисленному народу трудно, а иногда и невозможно, противостоять этой волне.
Если в советской империи мы, имея свою автономную нишу, были более или менее защищены, то с развалом СССР, последовавшей войной и обретением независимости мы оказались с миром один на один, будто внезапно открылись все двери и отовсюду подули ветры. Сумев отстоять свою свободу, наш народ оказался под другой угрозой — потери своей национальной идентичности.
Что делать в этой ситуации, чтобы сохранить себя, свою непохожесть на других, свою культуру, т. е. остаться самим собой, не потерять необщее выражение своего лица?
Над этими вопросами размышляет в своей книге философ Олег Дамениа. Проанализировав исторический и духовный опыт абхазского народа, особенности его культуры в контексте культур других народов Кавказа и вообще мировой культуры, на большом фактическом материале, с привлечением научных, литературных источников, он предлагает свое решение проблем, стоящих перед нами.
О. Дамениа не скрывает сложности этих проблем, он меньше всего озабочен поиском утешительных формулировок, паллиативов. Он ищет истину, а это порой чревато горькими открытиями, и таких горьких открытий читатель найдет в этой книге немало.
Это может вызвать неприятие определенной части абхазов, не склонных к саморефлексии, все еще продолжающих жить по готовым дедовским образцам. Но без знания, а главное — озвучивания правды о себе никакой народ не сможет прорваться в будущее, он будет вечным заложником мифического прошлого.
Разумеется, не со всеми выводами О. Дамениа нужно и должно соглашаться. Так, вряд ли одно лишь возрождение абхазского села способно решить проблемы сохранения и развития абхазского этноса, абхазской идентичности. Мы должны стать полноценной частью человеческой цивилизации, и здесь не обойтись без города, без городской культуры, хотя город с его размытой моралью представляет определенную угрозу для малочисленного народа. Городская жизнь полна соблазнов, она сложна, и человеку необходимо иметь сильные адаптивные способности — не только чтобы выжить, но и сохранить свой духовный мир цельным, сохранить незамутненным свое понимание добра и зла. (Речь идет о новых горожанах, бывших сельских жителях, которых в послевоенное время среди нашего народа стало много и которые оказались неприспособленными к городской жизни и стремительно теряют свое абхазское лицо.) Но и для самореализации город представляет гораздо больше возможностей.
Очевидно, что за последние сто лет наша культура, как правило, творилась в основном в городе. Другое дело, что наши города, в том числе и столица, не стали вполне абхазскими, в них мало абхазского колорита и, самое опасное, мало абхазской речи.
Каждая культура самоценна, она не нуждается в оправдании и отражает духовную сущность народа, создавшего ее, его вочеловечение на долгом историческом пути. Так же и абхазская культура, она является частью общечеловеческой культуры, ее сохранение и развитие — столь же важная, если не самая главная, задача в ряду других задач, стоящих перед нашим молодым государством.
Олег Дамениа написал честную книгу, не покривив душой, не спрятавшись за вымыслами и утопиями. Его глубоко волнует будущее Абхазии и абхазского народа. Через не всегда приглядную правду о нас сегодняшних он ищет пути в будущее, и этот поиск по определению не может не рождать надежды.

(Опубл. в издании: Дамениа О. Н. "Абхазия на рубеже веков (опыт понятийного анализа)". - СПб.: Издательство "Юридический центр-Пресс": 2011. С. 11-12.)

_________________________________________


Выступление на праздновании 80-летия Союза писателей Абхазии
(5 декабря 2013 года)

Уважаемый Президент!
Уважаемые гости и участники торжества!
Абхазская литература не была малокровным приложением к советской литературе. Географическая же окраинность в великой империи имела свои преимущества. Недреманное око цензуры не успевало следить за тем, что происходит в «маленькой солнечной республике», благодаря чему основному корпусу абхазской литературы, во всяком случае, ее лучшим, вершинным произведениям в той или иной степени удалось избегнуть идеологической ангажированности.

Сказки, мифы, предания о Нартах – на этом мощном фундаменте построилась абхазская литература. И до сих пор коллективное творчество нашего народа остается образцом художнической смелости и свободы, искусного владения словом, интуитивного постижения сути вещей.

Скоро сто лет, как был написан первый абхазский рассказ «Под чужим небом» Дмитрием Гулиа, чье мужество и вера в свой народ, в его творческую силу является примером для всех нас, пытающихся воплотить в слове образ и дух своего времени.

И смысловое название, и глубокое проникновение в абхазский характер, и чисто художественные достоинства этого рассказа делают его главным произведением нашей литературы. Можно говорить о том, что Гулиа расшифровал один из национальных кодов абхазов. Это частое легкомысленное, на грани преступной беззаботности отношение к себе и своей судьбе, да и к жизни и судьбе ближнего тоже, и трепетная, беззаветная, беспредельно преданная любовь к родной земле. Между этими двумя полюсами, одним – вялым и равнодушным, другим – пылающим, заключена и проходит наша жизнь. Если мы сумеем первую часть этого «генома» перелицевать в сторону более продуманных и ответственных решений и поступков личности, изжить комфортный, оправдывающий нашу душевную леность скепсис, дела наши, наверно, пойдут лучше. И здесь литература может сыграть определенную роль.

Да, художественная литература не учреждение по исправлению нравов, она чаще называет болезнь, но почти никогда не лечит ее, это уже задача других, в том числе общественных структур. Но общество, зная о высоких «диагностических» способностях литературы, ее опережающей зоркости, тонкой чувствительности ее инструментов, обязано поддерживать литературу всеми силами. Это в интересах самого общества. Литература – зеркало, куда общество время от времени должно глядеться. Хотя нельзя ожидать от нее прямой практической пользы, свою работу по изменению, расширению сознания она делает. И это не может со временем не дать результатов. Правда, мы никогда не узнаем об этом – проследить за тем, какими кротовыми норами проза или стихи проникают в человеческое сознание, оседают там, а потом и определяют его, никому еще не удавалось. Но точно знаем, что проникают, расширяют, изменяют.

Наверно, со своего пригорка мир видится несколько по-другому, чем с какой-нибудь Джомолунгмы. Но здесь различие больше визуальное, чем духовное, потому что духовный взгляд способен охватить и самые дальние горизонты. Находясь у «подножья мира», на своем пригорке мы, абхазские писатели, возможно, более проникновенно ощущаем трагические основания бытия еще и потому, что принадлежим к народу, в плоть и кровь которого издавна вошло осознание своей уязвимости, грозящих отовсюду опасностей. Но это и некоторым образом избранничество, ибо жизнь всегда начеку, всегда на грани – это подлинная жизнь, потому мы так остро и пронзительно чувствуем все: и свет и мрак, и добро и зло, и красоту и уродство… Мы устаем от такой жизни, иногда жалуемся на свою судьбу, но это наша судьба и мы должны и дальше нести ее гордо. И об этом тоже наша литература – о том, как мы не согнулись и не думаем сгибаться.

Абхазская литература сегодня, как и наш народ, находится в новых условиях, и трудных, и легких одновременно. Задачи, стоящие перед ней, одновременно и новые, и старые. Старые потому, что она говорила и говорит всегда о человеке, его боли, его надежде. Новые потому, что в нашем самоощущении, самосознании произошли поистине тектонические сдвиги. Отображение в художественных формах этих сдвигов, а значит проба и испытание абхазского языка на новую реальность – задача литературы. У нее будут новые способы выражения, новая оптика, она откажется от многих клише – как собственно литературных, так и относящихся к национальной ментальности. Небо над нами уже не чужое, и оно более требовательное.

Художник – пленник, но и голос, но и судья своего времени. Судья он безжалостный, голос его честный, пленник он надежный – не склонен к бегству. И впредь, уверены мы, абхазские писатели будут говорить о своем времени честно и открыто, как они делали это до сих пор.

_________________________________________


Выступление на праздновании 100-летия Баграта Шинкуба
(12 мая 2017 года, Абгостеатр им. С. Я. Чанба)

Добрый вечер, уважаемые гости и участники сегодняшнего торжества!

Поэтический талант – величина абсолютная и он не зависит от размеров страны и численности народа, к которым принадлежит его обладатель. Поэтический талант прежде всего феномен языка, у всех же языков есть свои непреходящие красоты и метафизические глубины, которые талант и выявляет. Таким выдающимся поэтическим талантом для нас является Баграт Шинкуба. Он в своем творчестве наиболее полно отразил красоту, звучность, мелодичность, тонкую нюансированность абхазского языка. В его стихах выпелась душа Абхазии, душа нашего народа, его, Баграта Шинкубы, великая душа.

К сожалению, и это уже стало общим местом, поэзия и есть то, что теряется при переводе на другой язык, и от оригинала остается лишь остов, мыслительная конструкция. Тем не менее, поэтические переводы были, есть и будут, потому что люди говорят на разных языках, но боль и радость, ночь, звездное небо и закат чувствуют одинаково. Баграта Шинкубу переводили лучшие поэты, благодаря чему иноязычные читатели имеют представление, если не о мелодике, музыкальности и сладкозвучии его стиха, то хоть о глубине мысли, образности, всечеловечности его тем.

Баграт Шинкуба жил и творил в страшные, опасные, тяжелые времена. Но, на счастье и радость всем нам, судьба была к нему благосклонна. Главное, он сберег свой дар – что, может быть, было труднее, чем уцелеть физически. И не смешал свой внутренний мир с внешним, не изменил себе, но вынужденно принял правила «двойной жизни», на которую обрекла его суровая эпоха – чтобы исполнить то, к чему ощущал себя призванным.

Высокие должности, которые он занимал в разное время, помимо всего, были также и охранной грамотой его таланта. Очевидно, что он смотрел с недоверчивым прищуром на всякие идеологии, потому что служил и был предан прежде всего поэзии. Государственный муж, каковым являлся Баграт Шинкуба многие годы, вдруг публиковал стихи подлинно трагического мироощущения. Что шло вразрез с господствующей лучезарной идеологией, которую он по должности обязан был обслуживать.

А те плакатные стихи, которые приходилось ему писать иногда к разным государственным и партийным датам, сегодня смотрятся не более как поэтические экзерсисы. В них не много сердца, они скорее рукотворны, идеологичны, но, как говорится, идеологии проходят, а гармония остается. Сквозь безупречный слог проглядывает ирония и самоирония большого мастера, вынужденного драгоценными блестками своего дара увенчивать безделушки. Но и не мог писать их ниже своего умения, это тоже было бы изменой себе, и в них он проявлял свое мастерство сполна, при этом все же лукаво про себя посмеиваясь. Но и они тоже неотъемлемая часть его наследия, они тоже – след времени.

При всей своей, с известными оговорками, общественности, государственности, публичности, Баграт Шинкуба остается неразгаданным до сих пор, тайна его жизни еще не постигнута нами. Но он сказал если не все, то почти все о себе в своих творениях, и мы, как благодарные за его жизненный и творческий подвиг потомки, будем читать их, изучать, подбираться к его мудрости.

Влияние Баграта Шинкубы на абхазскую поэзию огромно. Но влияние большого таланта на современников и потомков не столь однозначно, как может показаться на первый взгляд. Мало кому удается вырваться из его мощного поля тяготения и прочертить на поэтическом небосклоне собственную орбиту.

С одной стороны, его дерзкий труд, как правило, вызывает у некоторых оторопь, особенно в даровитых, но робких и неуверенных душах. Они замолкают, наступает вербальная пауза, что приводит к приостановке поэтического движения.

С другой стороны, у непрозорливых новичков создается обманчивое впечатление, что слагать стихи – дело легкое, и появляется рой подражателей. Это тоже приводит к приостановке поэтического движения, поскольку обильное стихописание засоряет поэзию и безнадежно портит вкусы публики.

Кроме того, современники и потомки не всегда учатся тому, чему следует учиться у большого таланта. Ни его бережному и строгому, сверхответственному отношению к своему дару, ни его внутренней свободе, ни его независимости духа.

Все это имеет место в нашей поэзии. Однако появились таланты, которым удалось вырываться из могучего притяжения Баграта Шинкубы и заговорить своим голосом. Но это было бы невозможно, если бы они не стояли на плечах гиганта.

Баграт Шинкуба отдалился от нас в вечность еще на один шаг. Но остались нетленные строки, гармонией и сладкими звуками которых, говоря словами Пушкина, абхазы будут упиваться до конца времен.



© Даур Начкебиа
E-mail: daur2002@mail.ru

© Дизайн и оформление сайта – Алексей&Галина (Apsnyteka)

Яндекс.Метрика